Анна Павловна шикарная
Вид для печати
Анна Павловна шикарная
Мне тоже нравится.
Глава 8. Гатчина: Заколоченное лето
Извозчик остановил лошадь у высокого забора, за которым угадывались очертания двухэтажного деревянного дома с резными балконами. Борис вышел из пролетки, но к калитке подходить не спешил.
Это была их семейная дача — место, где время измерялось не часами, а корзинами земляники и вечерним чаем на веранде. Сюда они с матерью приезжали каждый июнь, спасаясь от петербургской пыли. Именно здесь, под этими старыми липами, он когда-то написал свой первый рассказ.
Сейчас, в середине осени, дом выглядел сиротой. Окна были наглухо закрыты ставнями, сад зарос бурьяном, а дорожки скрылись под ковром из прелой листвы. Борис коснулся ключа в кармане, но тут же отдернул руку.
— Не сейчас, — прошептал он сам себе.
Он понимал: чтобы оживить этот дом, нужно вытравить запах сырости, починить печи, нанять людей... А у него в душе сейчас было так же пусто и холодно, как в этих комнатах. Ему было недосуг заниматься хозяйством, пока он не разобрался с собственной жизнью. Отметив взглядом, что крыша цела, и мародеры не тронули забор, Борис вернулся в пролетку. Дом подождет. Сначала нужно увидеть Веру.
Дача Веры Одинцовой находилась в доброй версте от станции. Пока пролетка катилась по ухоженным аллеям, Борис чувствовал, как меняется воздух. Здесь не было меланхолии его заброшенного дома. Здесь кипела жизнь.
https://i.ibb.co/Dg62cgJD/claila-h-Lyz-Tnce-Dro.png
Вера ждала его на веранде. Она не была похожа на тех дам, что Борис привык видеть в Италии — в кружевах и с томными взглядами. На ней было тёмно-синее платье, а на столе перед ней лежали не любовные романы, а счета и кипа газет.
— Ну, наконец-то! — звонко крикнула она, завидев его. — Я уж думала, ты в своих флорентийских туманах совсем ориентиры потерял.
Она крепко пожала ему руку и сразу усадила за стол. Не тот, где счета и газеты, а обеденный, где уже дымил свежий чай и пахло антоновскими яблоками.
— В дом заходил?
– Только постоял снаружи.
— Вера пытливо посмотрела на него. — Даже не зашел? Борис, ты всё такой же мечтатель. Дом стоит, крыша на месте, а он на него как на привидение смотрит. Мне бы твои заботы! Я вот школу для девочек расширяю, так мне каждый гвоздь с боем достается
Вера рассмеялась, и этот звук, живой и дерзкий, окончательно разогнал меланхолию, которую Борис привез с собой с Васильевского острова.
— О, не сомневайся! — она лукаво прищурилась, разливая чай. — Я бы примчалась к тебе сама, с инспекцией и целым списком советов, как превратить твое «запустение» в образцовое хозяйство. Но раз ты выбрал путь гостя, давай побудем просто родственниками.
Она придвинула к нему вазу с яблоками и посерьезнела.
— Знаешь, Борис, твой дом ведь не просто дача. Это единственное место, где ты еще можешь быть хозяином, а не «гостем из Италии» или «племянником генерала».
– Почему, единственное? Есть ещё квартира на Мойке.
Вера отставила чашку и посмотрела на Бориса с легким прищуром.
– А в салоне, небось, уже побывал? Как там совушка поживает?
– Привет передавала. И Анна Павловна тоже.
– У дяди Аркадия был? У тёти Маши?
– Был.
– Но, сначала, в салон, верно?
– Ну, я уже был приглашён. Не мог отказаться.
— Эх, Борис, ты неисправим. Сначала — в салон к Анне Павловне, к этим надутым кружевам, а к родне — по остаточному принципу?
Борис неловко повел плечом, но Вера не дала ему вставить ни слова.
— И Мишеля нашего ты, верно, еще не видел? А зря. Ему сейчас несладко. Ты ведь знаешь из писем, что Катерина, жена его, совсем слегла? Парализована... Страшное дело для такой молодой женщины.
— Знаю, — глухо ответил Борис. — Обязательно навещу его в ближайшие дни.
Вера вздохнула, на мгновение её энергичное лицо смягчилось. Из глубины дома донесся детский топот и звонкий крик.
— Мои-то сорванцы хоть дом на уши ставят, а там — тишина, как в могиле. Муж мой, Иван, всё ворчит, что я их балую, но сам-то.
Она снова перевела взгляд на Бориса и постучала пальцем по столу.
— Но вернемся к твоему дому. Борис, нельзя его так оставлять! Сад зарастет, крыша потечет — и всё, поминай как звали. Сдай его в аренду, если сам не хочешь возиться.
— Вера, помилуй, — Борис устало потер лоб. — Я только-только чемоданы распаковал. Дай мне хотя бы осмотреться, прийти в себя. Дойдут руки и до дома, обещаю... но не сегодня
На веранде было шумно. Из открытых окон второго этажа доносились гам и топанье — дети Веры затеяли там возню. Сама Вера, ничуть не смущенная этим шумом, продолжала инспекцию кузена.
— К Михаилу съезди. Борис. Ему сейчас поддержка нужнее, чем всем нам вместе взятым. Катерина. Парализована уже полгода. Тишина там такая, что в ушах звенит.
— Знаю, — Борис опустил взгляд в чашку. — Писали мне. Обязательно буду у него на днях. Просто... нужно было сначала вдохнуть этого воздуха.
— Вдыхай, да не задохнись, — отрезала Вера. — А то Анна Павловна мне уже донесла: «Ваш кузен первым делом в салон явился!». Сначала свет, а потом семья и друг детства? Нехорошо, Боренька. Дядя Аркадий, если узнает, в порошок сотрет.
Тут на веранду вихрем влетел вихрастый мальчишка лет восьми с испачканным в варенье лицом. Он схватил со стола яблоко и, кивнув Борису как старому знакомому, умчался обратно. Вера лишь качнула головой.
— Это Коля, соседский. Тут у детей свои салоны. Иван, — пояснила она, — сейчас в Петербурге. Вернется к субботе, заставит детей хоть уроки выучить. А пока я тут и за мать, и за прораба, и за учителя. Вот и тебе говорю: займись домом! Сдай его в аренду, если самому не под силу. Гатчина сейчас в моде, дачники с руками оторвут.
— Вера, помилуй, — Борис улыбнулся. — Я только-только устроился. Дай мне время, чтобы руки дошли до хозяйства. Займусь домом, обещаю... но не сегодня.
— Время — вещь коварная, — Вера посерьезнела и посмотрела в сторону заброшенного сада Бориса. — Оно или лечит, или точит. Смотри, чтобы твой дом не превратился в труху, пока ты «приходишь в себя».
Вера была неутомима. Пока они сидели на веранде, она успела не только обсудить семейные дела, но и перебрать косточки половине их общих знакомых.
— А помнишь Лизу Каренину? — спрашивала она, подкладывая Борису яблоки. — Вышла замуж за того гусарского полковника, о котором все шептались. Теперь живет в Твери и, говорят, пишет скучнейшие мемуары. А Петр Иванович, помнишь, наш вечный студент? Стал важным чиновником в министерстве, ходит с портфелем и делает вид, что никогда не читал стихов по ночам.
Борис слушал, и перед ним оживала галерея лиц, которые он почти стер из памяти. Но к какой бы теме они ни переходили, Вера неизменно, словно по кругу, возвращалась к дому Бориса. Она говорила об этом и в шутку, и всерьез: то предлагала найти надежного арендатора через мужа, то советовала хотя бы нанять сторожа из местных, чтобы не растащили последнее.
— Пойми, — убеждала она, — дом без хозяина умирает быстрее, чем человек без воздуха. Нельзя оставлять его заколоченным.
Борис лишь отбивался короткими фразами о том, что ему нужно время, чтобы «вдохнуть этого воздуха» и просто устроиться на новом месте. Он чувствовал, что практичность Веры давит на него не меньше, чем суровость дяди, хотя и исходит из лучших побуждений.
Прощание вышло сумбурным. Маленький Коля снова пробежал мимо, на этот раз с громким кличем преследуя воображаемого неприятеля, а Вера, на ходу отдавая распоряжения служанке по поводу ужина, крепко обняла кузена.
— Поезжай, Борис. Но помни: Гатчина — это не только призраки. Это твоя земля.
Уже в поезде, глядя на темнеющие за окном леса, Борис чувствовал странную смесь усталости и беспокойства. Вагон мерно покачивался, унося его обратно в Петербург. В кармане пальто всё еще лежал сверток с ватрушкой от Лукерьи, а на губах остался вкус кислых антоновских яблок.
Визиты к родственникам закончились. Перед ним снова расстилался холодный, туманный город.
https://i.ibb.co/3yq5Mf9J/claila-BXLLD9i214-N.png
И, что же, после 10 лет разлуки Вере не пришло в голову показать брату своих детей? И ему тоже не пришло в голову попросить её об этом? Родители всегда гордятся своими детьми.
Что же это Борис матушкину чахотку во Флоренции лечил? В те времена северяне ездили лечиться в Неаполь, на Капри и Сицилию. Во Флоренции река Арно часто заливала город наводнениями. А там сырость, плесень на стенах...
Очень интересно. Люблю, когда много исторических подробностей.
Всё верно. И Тычуня и Аметист правы. Я изменю 1 и 8 главу. А, заодно, 4-ю. Есть мысли.
А 2-ю и 3-ю?
Передалал 1-8 главу и добавил 9. Предлагаю читать с начала, всё теперь по-другому.
Уважаемые читатели устал от визитов? Подождите немного. Должен же я познакомить вас с персонажами. Со следующей главы начнётся действие.
Глава 1. Дым Отечества
Перрон Варшавского вокзала тонул в шипении пара и суете. Огромный локомотив, тяжело отдуваясь после долгого пути из Вержболова, замер, окутанный сизым облаком. Борис Андреевич выждал паузу, прежде чем сойти на платформу. Его пальцы, привыкшие к перу, а не к тяжести дорожных саквояжей, чуть дрожали.
Десять лет. Срок, за который успевает смениться поколение.
Уезжая в 1883 году, Борис думал, что это лишь короткая поездка. Врачи настоятельно советовали матери провести осень в мягком климате Италии, чтобы унять затяжной кашель. Он планировал вернуться к Рождеству, ну, в крайнем случае — к весне. Но коварная болезнь, ненадолго отступив под флорентийским солнцем, превратилась в изнурительную, многолетнюю борьбу.
Борис не мог оставить мать. Месяцы складывались в годы, короткий отпуск — в десятилетнее изгнание. Он писал в пустоту, постепенно превращаясь для петербургских критиков в эмигранта и итальянца. И только теперь, когда полгода назад последний ком земли упал на гроб матери на кладбище Cimitero monumentale della Foce, он понял: больше его там ничего не держит. Нужно было возвращаться к своей жизни, какой бы она ни была теперь, в сорок пять лет.
Сентябрь 1893 года выдался на редкость милостивым. Солнце пробивалось сквозь стеклянные своды дебаркадера, высвечивая пылинки в воздухе. Борис вдохнул — глубоко, до боли в груди. Пахло углем, мазутом и тем специфическим Невским холодком, который не спутать ни с чем в мире.
— Пойдем, Степан, — Борис кивнул своему верному спутнику, который, нахмурившись, стаскивал с платформы их немногочисленные сундуки. — Довольно стоять. Пора и честь знать.
Степан, деливший с ним все тяготы десятилетнего дежурства у постели больной, молча кивнул. Он подхватил тяжелый кофр, Борис взял саквояж, и они вместе двинулись к выходу, где извозчики уже затевали свою вечную перебранку.
— К Синему мосту. На Мойку! — Борис взобрался на сиденье пролетки, Степан с чемоданами втиснулся рядом, едва не придавив хозяина.
Экипаж мягко тронулся. Город за окном мелькал, как пестрые листы в волшебном фонаре. Те же атланты, те же строгие фасады, но лица людей казались иными — более тревожными. Россия встретила их гомоном конки и пронзительным криком разносчика газет:
— Последние известия! Празднества в честь французской эскадры!
Когда пролетка остановилась у подъезда с тяжелой дубовой дверью, Борис Андреевич замер. Его квартира на третьем этаже, запертая и оставленная на попечение старого управляющего, ждала его все эти годы.
Они поднимались по лестнице вместе. Степан, тяжело дыша, тащил сундуки, а каждый шаг Бориса отзывался гулким эхом в пустом парадном. Ключ вошел в замок с трудом, сопротивляясь, словно сам дом не сразу узнавал хозяев.
Дверь скрипнула и открылась. В лицо пахнуло пылью, старой бумагой и лавандой. Тем самым запахом, который мать так любила класть в шкафы с бельем. Борис прошел в кабинет и рывком отдернул запыленную штору. Свет залил комнату, высвечивая контуры его прежней жизни, застывшей во времени.
— Ну вот мы и дома, Степан, — тихо произнес Борис.
— Пыли-то, Борис Андреевич... — только и выдохнул Степан, опуская багаж на пол. — До завтра не разберемся.
https://i.ibb.co/00gQWWq/claila-3c-TMYAl-Z9t-U.png
Глава 2. Остывший очаг
Квартира на Мойке медленно оживала. Пока Борис Андреевич стоял у окна, наблюдая, как по темной воде проплывает груженая дровами баржа, Степан взялся за дело с той истовой страстью, с какой старые солдаты чистят амуницию перед парадом. Ключ, который Борис все эти годы хранил в потайном отделении дорожного несессера, наконец-то исполнил свое предназначение, открыв путь к новой жизни.
Степан вернулся через два часа, раскрасневшийся с холода, пахнущий морозным воздухом и свежей рогожей. Он внес в кухню две тяжелые корзины и с грохотом поставил их на лавку.
— Ну и сутолока на Сенной, Борис Андреевич! — докладывал он, развязывая картуз. — Народу — тьма, и всё больше из приезжих, лапотных. Но товар добрый, если глаз иметь.
Он начал доставать покупки, и Борис, прислонившись к дверному косяку, с тихим удовольствием разглядывал эти приметы возвращения:
Масло: Тяжелый брусок, завернутый в мокрую марлю. «Сливочное, чухонское, желтое, как калач!» — хвалился Степан, бережно убирая его в прохладный шкап. Хлеб: Огромный каравай ржаного, еще теплого, с хрустящей черной корочкой, густо посыпанной тмином. Запах свежего хлеба мгновенно вытеснил из кухни дух многолетней пыли. Снеток: Степан не стал рисковать чистотой столешницы; он достал из буфета старое фаянсовое блюдо с трещиной и широким жестом высыпал на него махоньких серебристых рыбок. Ладожский улов блеснул в свете лампы. Антоновка: твердые зелёный в точечках яблоки. Их винный, резкий аромат заполнил комнату, и Борису на миг показалось, что он снова в имении дяди под Орлом, а не в центре каменного Петербурга.
— Цены, конечно, кусаются, Борис Андреевич, — Степан аккуратно выкладывал на край стола сдачу, поблескивающую серебром и медью. — За фунт говядины хорошей сорок копеек отдал, меньше и разговаривать не хотят. А извозчики! Совсем совесть потеряли: от вокзала до нас полтину требовал, еле на тридцать копеек сговорились.
Степан раздул самовар. Старый, медный, он долго ворчал и отдувался угольной гарью, прежде чем запеть свою тонкую, уютную песню. В столовой стало тепло — изразцовая печь, «голландка», жадно съела охапку березовых дров и теперь отдавала мягкий, обволакивающий жар.
Борис сидел в своем старом вольтеровском кресле. Перед ним стоял стакан чая в тяжелом подстаканнике и блюдце с колотым сахаром. Десять лет он пил кофе на флорентийских террасах, глядя на Арно, но только сейчас, чувствуя вкус крепкого заварного чая и слыша ворчание Степана на кухне, он по-настоящему осознал: скитания закончены. Он смотрел на пар, поднимающийся над стаканом, и слушал, как за окном стучат копыта по граниту набережной. Город принимал его обратно, но в этой тишине пустого дома уже рождалось предчувствие: завтра нужно будет выйти за дверь, сменить итальянское пальто на более плотное и узнать, кто из старых друзей еще помнит имя писателя Н.
Глава 3. Механика возвращения
Степан критически осмотрел плечо хозяйского сюртука.
— Борис Андреевич, ну поглядите сами — лоснится! В таком виде только на рынок за картошкой ходить, а не к генеральшам.
Борис вздохнул, глядя на свое отражение в мутной амальгаме старого зеркала.
— Полно тебе, Степан. Вещь крепкая, привычная. К чему эти траты в первый же день?
Но в магазине готового платья на Невском его уверенность пошатнулась. Они вошли, под ослепительное сияние электрических лампочек. Приказчик, гибкий и стремительный, как ласточка, возник перед ними прежде, чем Борис успел возразить.
— О, сударь! — приказчик с деликатным ужасом коснулся лацкана Бориса. — Чистейший шевиот, работа достойная... для восемьдесят третьего года. Но нынче в Петербурге такой широкий крой сочтут за маскарадный костюм. Позвольте, я только покажу вам английскую визитку...
Борис нерешительно замер, но Степан, уже подхвативший предложенный приказчиком жилет, поддакнул:
— И то верно, Борис Андреевич. Матушка ваша всегда говаривали: «Боря, ты в Петербурге, а не в деревне». Негоже имя посрамить.
Борис сдался. Через полчаса, затянутый в жесткий крахмальный воротничок и облаченный в безупречное темное сукно, он едва узнал себя.
Степан был прав.
— Извольте видеть, сударь, — расстилался перед ним приказчик, — английский шевиот, крой «визитка». Сейчас в Петербурге все господа такие заказывают. Сидит как влитой!
За час портняжка в подсобке магазина подшил брюки по росту Бориса и переставил пуговицы на жилете.
Борис зашел в галантерейную лавку и купил воротнички высокие, жесткие, «стоячие» с отогнутыми углами — последний писк моды, галстук узкий «самовяз» из тяжелого черного шелка, перчатки светло-серые, лайковые.
Дома Степан вычистил его старую, но еще крепкую крылатку и обновил блеск на цилиндре.
Степан помогал ему облачаться в эту новую «броню». Крахмальный воротничок немилосердно резал шею, напоминая о том, что Петербург — город жестких рамок, а не флорентийской небрежности.
— Ну, теперь — барин, — одобрительно крякнул Степан, подавая трость. — Итальянскую-то мягкость из глаз уберите, Борис Андреевич. В салоне Анны Павловны зубы иметь надо.
Борис посмотрел на себя. Из зеркала глядел сорокапятилетний господин, подтянутый, строгий и... почти чужой самому себе. Он поправил запонки и кивнул. Пора.
Глава 4. Салон на Фурштатской
https://i.ibb.co/N6nyWxKh/Whats-App-...t-00-34-58.jpg
Дом вдовы статского советника, Анны Павловны Званцевой, гудел, как встревоженный улей. Борис Андреевич еще на лестнице услышал раскатистый смех и дребезжание рояля. За десять лет здесь не изменилось ничего: та же смесь запахов дорогого табака, пудры и жареного гуся. Салон Анны Павловны был странным местом. В Петербурге его называли Ноевым ковчегом для тех, кто не умеет плавать. Здесь не искали протекций и не выпрашивали должностей; сюда приходили за иллюзией того, что время остановилось. Под сенью её тяжелых бархатных штор, которые не стирались со времен Русско-турецкой войны, можно было быть кем угодно: гением без единой строки или философом без кафедры.
Сама Анна Павловна обладала редким даром — она умела слушать не слова, а интонации. И хотя к полуночи её суждения становились излишне резкими, а «лекарство» в чашке — всё более крепким, гости прощали ей всё. Ведь только здесь, на Фурштадтской, можно было пахнуть дешевым табаком и дорогими амбициями одновременно, не боясь косых взглядов.
Анна Павловна, в необъятном капоре с кружевами, выплыла Борису навстречу. Увидев его, она всплеснула руками так сильно, что едва не сбила поднос у проходящего мимо лакея.
— Боренька! Скиталец наш! — закричала она, обдавая его ароматом крепких духов и чем-то хмельным. — Живой! Совсем француз, только бороду подстричь — и вылитый виконт!
Она трижды расцеловала его, и Борис почувствовал, что ее глаза уже блестят тем особенным, нехорошим блеском. Анна Павловна была женщиной редкой доброты, но имела слабость: алкоголь действовал на нее как искра на пороховой склад. Пока она была трезва — это была милейшая душа, но после третьей рюмки в ней просыпался стихийный демон.
— Я с дарами, Анна Павловна, — Борис извлек из саквояжа тяжелую бутылку с яркой этикеткой. — Настоящий шотландский виски. С самых нагорий.
— Ох, батюшка! — она прижала бутылку к груди, как младенца. — Знал, чем порадовать старуху! Господа! — крикнула она в глубь гостиной. — Бросайте свои рифмы, нам привезли заграничное лекарство!
В углу, у массивного книжного шкафа, Борис заметил человека в безупречном сюртуке. Это был Платон Сергеевич — давний спутник Анны Павловны. Он стоял, заложив руку за борт жилета, и свысока поглядывал на молодого поэта, который что-то горячо доказывал.
— А, Борис Андреевич, — Платон Сергеевич величественно кивнул, не меняя позы. — С возвращением в лоно империи! Вы как раз вовремя. Мы тут дискутируем о влиянии торфяного дыма на вкусовые рецепторы при дистилляции ячменя.
— Вы пробовали этот виски, Платон? — улыбнулся Борис.
— Видеть — не значит пробовать, а знать — не значит чувствовать, — изрек Платон Сергеевич. — Если обратиться к истории, то еще древние кельты...
И он начал. В течение следующих десяти минут Платон Сергеевич выдал подробнейшую лекцию о кельтских племенах, химическом составе воды в Хайленде и законодательных актах британского парламента относительно акцизов. Он сыпал датами, именами и латинскими терминами. Слушатели завороженно молчали.
Однако, когда Анна Павловна, уже успевшая вскрыть бутылку, неловко пошатнулась и едва не опрокинула на него горящую свечу, Платон Сергеевич лишь продолжал вещать о «температуре воспламенения спиртов», даже не догадавшись подхватить хозяйку или отодвинуть подсвечник. Борису пришлось самому ловить Анну Павловну за локоть.
— Поразительный человек, — шепнул Борису один из гостей. — Знает всё о навигации, но трижды терялся в собственном саду. Знает всё о любви в поэзии Прованса, но до сорока лет боится заговорить с горничной.
Анна Павловна тем временем уже разлила виски в неподходящие для этого чайные чашки.
— За Бореньку! — провозгласила она, подозрительно громко стукнув чашкой о стол. — И за то, чтобы в России писалось лучше, чем в ихних палетах!
Она осушила чашку залпом. Глаза её округлились, на щеках проступил нездоровый румянец. Борис понял: мирный период вечера официально закончился. Теперь Анна Павловна либо начнет петь запрещенные романсы, либо пойдет в атаку на Платона Сергеевича за его занудство.
Анна Павловна, опрокинув вторую чашку шотландского «лекарства», вдруг резко сменила милость на гнев. Она уставилась на Платона Сергеевича, который в этот момент как раз читал лекцию о сравнительном анализе готического стиля и барокко в архитектуре Эдинбурга.
— А ты, циркуль ты ходячий! — перебила она его на полуслове, грохнув чашкой по столу. — Всё ты знаешь, всё у тебя по полочкам! А души-то, души в тебе — как в сухом гербарии! Боренька вон десять лет мать на руках носил, горе видел, мир повидал… а ты? Ты хоть раз в жизни плакал не над книжкой, а над разбитым сердцем?
Платон Сергеевич осекся. На его лице отразилось искреннее недоумение.
— Но, душа моя, слезный проток предназначен для увлажнения роговицы, а эмоциональная лабильность лишь мешает объективному восприятию…
— Роговицы! — взвизгнула хозяйка, и Борис понял: пора спасать либо Платона, либо антикварную вазу, стоявшую за его спиной. — Посмотрите на него! Он сейчас нам расскажет химический состав слезы, пока я тут от радости и горя умираю!
Она вдруг всхлипнула и потянулась к Борису. Ее пальцы, унизанные кольцами, вцепились в его рукав.
— Боренька, милый… расскажи им. Расскажи, как там, у них? Правда ли, что там люди холодные, как ихние мраморные статуи? Или это мы тут, в Петербурге, совсем замерзли?
В гостиной воцарилась тишина. Писатели и поэты, еще минуту назад спорившие о слогах, замерли. Все ждали слова человека, который долго молчал. Борис Андреевич почувствовал на себе десятки взглядов. Ему стало не по себе: он приехал за тишиной, а попал в самый центр чужого надрыва.
— Везде люди одинаковы, Анна Павловна, — тихо произнес Борис, мягко высвобождая руку. — Везде любят, везде теряют. Только в Италии солнце светит так ярко, что горе кажется нелепым, а здесь… здесь горе — часть пейзажа.
— Гениально! — выкрикнул какой-то юноша с нелепым бантом вместо галстука. — «Горе как часть пейзажа»! Запишите, господа!
Платон Сергеевич, поправив пенсне, тут же вставил:
— С точки зрения классической эстетики, меланхолия северных народов обусловлена низким углом падения солнечных лучей и преобладанием в спектре синих тонов, что, как доказал Гёте в своем учении о цвете…
Борис Андреевич уже потянулся за своей тростью, прислоненной к банкетке, как вдруг Анна Павловна, чей взор до этого был затуманен, резко выпрямилась и схватила со стола тяжелый хрустальный графин.
— Скучно! — гаркнула она так, что юноша с бантом подпрыгнул. — Борис приехал, а мы как на поминках! Платон! Где музыка? Где цыгане? Почему мы не пляшем на столах, как в памятный год открытия железной дороги?
Она замахнулась графином, явно намереваясь испытать прочность паркета или чьей-нибудь головы. Гости вжали плечи в кресла. Борис Андреевич внутренне приготовился к звону осколков, но тут произошло нечто удивительное.
Платон Сергеевич, до этого момента казавшийся лишь комичным дополнением к интерьеру, проявил поразительную ловкость. Он не кинулся отнимать сосуд силой — он знал, что с Анной Павловной это бесполезно. Вместо этого он плавно подошел к ней и, ни на секунду не прекращая своего лекционного тона, мягко накрыл ее руку своей.
— Душа моя, Анна Павловна, — невозмутимо начал он, — если рассматривать кинетическую энергию данного графина в сопоставлении с хрупкостью венецианского стекла, из которого он отлит, мы придем к выводу, что разрушение объекта принесет нам кратковременное акустическое удовлетворение, но лишит нас эстетического созерцания преломления света в оставшемся виски. Более того, согласно этикету двора Людовика XIV, истинное веселье начинается не с шума, а с... ритмической декламации.
Анна Павловна замерла, завороженная монотонным, убаюкивающим голосом друга. Графин медленно опустился на скатерть.
— Декламации? — переспросила она, моргая.
— Именно, — кивнул Платон Сергеевич, аккуратно отодвигая «опасный объект» подальше. — Позвольте мне проводить вас в малую гостиную к дивану, где я подробно изложу вам теорию стихосложения древних шумеров. Это невероятно бодрит дух, поверьте.
Он подхватил её под локоть с такой галантностью и уверенностью, что хозяйка, внезапно обмякнув и превратившись в послушного ребенка, позволила увести себя. Проходя мимо Бориса, Платон Сергеевич на мгновение задержался. Его лицо осталось прежним — маска начитанного сухаря — но в глазах на секунду мелькнуло нечто глубокое и усталое.
— Вы зря считаете, Борис Андреевич, что десять лет — это большой срок для отсутствия, — негромко сказал он, пока Анна Павловна прислонялась к его плечу. — С точки зрения истории — это миг. С точки зрения человека — вечность. Но вот что я вам скажу: вы вернулись в город, которого нет. Вы ищете здесь тени, а находите лишь декорации. Напишите об этом. О человеке, который приехал на свидание с призраком, а встретил... живых мертвецов, играющих в жизнь.
Борис вздрогнул. Эта фраза, произнесенная человеком, которого он только что счел безнадежным глупцом, ударила в самую цель.
— Вы думаете, я приехал к призракам? — спросил Борис.
— Мы все здесь — призраки, — Платон Сергеевич поправил пенсне. — Просто некоторые из нас, как Анна Павловна, пытаются заглушить это шумом, а другие, как я, — бесконечными цитатами. Настоящий же Петербург сейчас молчит и смотрит на вас из-за штор. Изучите это молчание. Оно куда красноречивее наших посиделок.
Он кивнул и повел хозяйку дальше, оставив Бориса посреди притихшей гостиной. Слова этого «эрудированного дурака» внезапно обрели вес. Борис почувствовал, как в кармане сюртука словно зашевелился чистый блокнот.
Дом, в котором всегда полно народу, вдруг показался ему бесконечно пустым.
Вечер в салоне Анны Павловны не желал заканчиваться. Несмотря на то что хозяйку увели «слушать шумеров», гости и не думали расходиться. Напротив, исчезновение громогласной вдовы развязало языки остальным.
К Борису Андреевичу подошел Илья Петрович Смирнов — писатель, который десять лет назад только начинал свой путь и которого Борис помнил робким юношей. Теперь это был грузный мужчина с пышными бакенбардами и усталым взглядом человека, чьи гонорары едва покрывают долги за квартиру.
— Ну, Борис Андреевич, — Смирнов грузно опустился в кресло рядом, — не томите. Расскажите, как там... у них? Правда ли, что в Париже теперь все пишут короткими фразами, будто телеграммы шлют? И правда ли, что Золя окончательно сошел с ума на почве своего натурализма?
Борис улыбнулся, принимая бокал чая от прислуги.
— Золя вполне здоров, Илья Петрович. Он просто верит, что человека можно разобрать на запчасти, как паровозный двигатель. А насчет коротких фраз... Возможно. Мир ускоряется. Скоро нам всем придется писать быстрее, чтобы за нами успевали читать.
— Куда уж быстрее, — вздохнул Смирнов. — Здесь, в Петербурге, всё по-старому. Литература — это служба. Либо ты служишь истине, либо редактору, либо собственному тщеславию. Вы вот вернулись... А зачем? Неужели не страшно? Десять лет — это ведь как с того света вернуться. Мы тут все перессорились, перевлюблялись, перегорели. А вы — как свежий оттиск.
Через некоторое время Платон Сергеевич и Анна Павловна вернулись.
В углу гостиной, у тяжелых бархатных штор, разгорелся спор. Молодой человек с бледным лицом и лихорадочным блеском в глазах — протеже Анны Павловны — доказывал, что время «ясных смыслов» прошло.
— Ваш Фет слишком земной! — восклицал он, ломая тонкие пальцы. — Поэзия должна быть музыкой недосказанности. Нам нужны не образы, а символы! «Тень тени», «шепот беззвучности»...
— Помилуйте, сударь, — Борис не выдержал и вмешался. — Но если поэзия перестанет называть вещи своими именами, она превратится в бессвязный бред лихорадочного больного. У Тютчева «мысль изреченная есть ложь», но это мысль, а не отсутствие её!
— Вы защищаете скелет, Борис Андреевич! — ядовито бросил оппонент. — А мы ищем душу в тумане.
— Главное, чтобы в этом тумане вы не потеряли человека, — сухо ответил Борис, заслужив одобрительный кивок от старого профессора, сидевшего неподалеку. — Вы говорите, поэт должен искать «новые смыслы» в тумане? — Борис холодно посмотрел на юношу в фиолетовом галстуке. — Я видел, как человек умирает в настоящем тумане, во Флоренции, среди самых прекрасных статуй в мире. И поверьте, в ту минуту ей не нужны были ваши «лиловые вибрации». Ей нужно было простое, ясное слово утешения. Вы играете в смыслы, потому что еще не знаете, что такое настоящая немота.
Юноша осекся, не зная, что ответить на этот внезапный порыв искренности. Анна Павловна из-за своего веера наблюдала за Борисом с новым интересом — она любила, когда в её салоне прорывалась настоящая человеческая боль, это «дорого стоило».
В разгар дискуссии Анна Павловна вдруг прервала одного из модных поэтов и, сияя загадочной улыбкой, протянула ему тяжелую черную фигуру.
— Подержите её, милый друг. Вы сегодня слишком горячитесь, а Минерва любит покой.
Поэт с почтительным трепетом принял в руки черную плюшевую сову. У птицы были огромные, пронзительно-желтые стеклянные глаза, которые в свете люстр казались живыми и чуть насмешливыми.
В салоне знали: эта сова — не просто игрушка, а талисман и негласный судья. Анна Павловна верила, что Минерва обладает способностью тонко чувствовать фальшь и приносить удачу тем, кто ей симпатичен. Предложение подержать совуили погладить её по голове было знаком высшего расположения хозяйки. Это означало, что гость официально принят в круг избранных. Сановники, литераторы и даже суровые военные, смущенно кашляя, бережно гладили плюшевые крылья, надеясь, что желтоглазая любимица Анны Павловны будет к ним благосклонна.
Остаток вечера прошел в расспросах. Бориса спрашивали о выставках в Риме, о ценах на вино во Флоренции. Борис отвечал вежливо, но всё чаще ловил себя на мысли, что его ответы — лишь слова, скользящие по поверхности. Истинный смысл его возвращения — та самая тишина в пустой квартире на Мойке — оставался недоступным для этих людей. Когда в гостиной затянули какой-то заунывный, модный ныне романс, Борис незаметно проскользнул в переднюю. Лакей, дремавший на сундуке, вскочил и подал ему крылатку.
На улице было свежо. Дождь прошел, оставив после себя лишь запах мокрого гранита и конского навоза. Борис решил пройтись пешком. Фурштадтская была тиха, лишь изредка за окнами особняков мелькали тени.
Он думал о словах Смирнова: «Десять лет — как с того света». Он действительно чувствовал себя Лазарем. Но если Лазарь воскрес для веры, то для чего воскрес он? Чтобы смотреть, как Анна Павловна топит тоску в виски, а Платон Сергеевич измеряет слезы циркулем?
Глава 5. Редакция: Рынок слов
В редакции «Северного Вестника» время не просто шло — оно неслось вскачь, подгоняемое техническим прогрессом. За тонкой перегородкой лихорадочно стрекотала пишущая машинка, а на столе Виктора Львовича то и дело резко дребезжал новенький телефонный аппарат.
— Да! Десять строк в номер! Гонорар прежний! — выкрикнул редактор в трубку, прежде чем нырнуть обратно в облако табачного дыма. — Борис Андреевич! Вы как раз вовремя, чтобы увидеть гибель классического романа!
Он зашагал по кабинету, задевая полами сюртука стопки версток, пахнущих свежей типографской краской.
— Пока вы там любовались кипарисами, у нас выросла плеяда «реалистов-грязнух». Читатель стал груб. Ему нужна встряска, как от «Крейцеровой сонаты»!
Борис попытался заговорить о своей психологической драме, но Виктор Львович лишь всплеснул руками, испачканными чернилами:
— Психология? Дайте мне что-нибудь экзотическое! Напишите про страсть русского художника к знатной венецианке на фоне заката. Чтобы пылало! Чтобы слезы в три ручья!
Борис на секунду замер. Перед глазами вспыхнули блики на воде Гранд-канала и профиль Рамины... или это была лишь тень из прошлого? На мгновение возник соблазн — написать этот «сироп», получить аванс и забыть о нужде. Но он взглянул на свои руки, покрытые серой пылью старых редакционных папок, и почувствовал почти физическое отторжение.
— Я видел Венецию, Виктор Львович, — тихо произнес Борис. — Она пахнет не только духами, но и застоявшейся водой. Боюсь, мой рассказ покажется вашему читателю слишком горьким. Но я что-нибудь придумаю.
– Заходите, Борис Андреевич. Всегда буду рад Вам!
Борис вышел из редакции на шумный Невский проспект. Электрические фонари уже начали разгораться, заливая мостовую холодным, неживым светом. Борис стоял посреди этого движения, чувствуя себя лишним винтиком в огромном механизме. Его «драгоценное вино» здесь действительно было не в чести.
Глава 6. Визит к дяде: Эхо старой гвардии
Дом на Васильевском острове встретил Бориса запахом мастики, холодного камня и неизменного «Шипра». Генерал-майор в отставке, Аркадий Петрович, сидел в своем кабинете, который больше напоминал военно-исторический музей. По стенам висели литографии сражений, а на столе, среди кип донесений сорокалетней давности, громоздились тяжелые бронзовые пресс-папье в виде пушек.
— Десять лет... — проскрипел дядя, не оборачиваясь. Он вонзил перо в массивную чернильницу. — В Италии, говоришь? Всё в облаках витал, пока мы тут лямку тянули?
Он наконец повернулся. Лицо его, изборожденное глубокими морщинами, напоминало географическую карту. Старик оглядел племянника с ног до головы, задержав взгляд на мягких складках его дорогого заграничного пальто.
— Похудел. И взгляд какой-то... не наш. Ты, Борис, там, поди, привык, что жизнь — это оперная ария. А у нас тут проза, батенька. Тяжелая, свинцовая проза. — Он ткнул пальцем в сторону окна, за которым виднелись серые крыши. — Мать твою жаль. Александра всегда была слишком тонкой для наших широт. Но ты-то мужик! Хватит горевать. В России сейчас время такое: либо ты строишь, либо тебя сносят. Студенты в университетах теперь не стихи читают, а прокламации. Даже дворники, кажется, начали задумываться о переустройстве мира. Ты смотри мне, в кружки эти их не суйся. Пиши свои рассказики, но помни: корень жизни — в порядке.
Борис слушал, и ему казалось, что дядя — это оживший памятник, который вещает из глубокого прошлого. Он хотел рассказать о красоте флорентийских соборов, о том, как мать в последние дни просила почитать ей Пушкина, но понял, что здесь эти слова рассыплются в прах.
— Я постараюсь помнить о порядке, дядя, — тихо ответил Борис, чувствуя, как между ними растет непреодолимая стена времени
— Мать твою жаль... — Дядя на мгновение замолчал, и его тяжелая рука невольно коснулась маленькой серебряной рамки на краю стола. Там Александра, еще совсем молодая, смеялась на фоне летнего сада. — Она ведь всегда была... как та италийская мимоза. Красивая, да холодов наших не перенесла.
Он вдруг тяжело вздохнул и уставился на свои пальцы, испачканные чернилами.
— А ведь помнишь, Борис, как ты здесь, под этим самым столом, в солдатиков играл? Я тебе тогда привез из Парижа гвардейцев, настоящих, оловянных. Думал, будем диспозиции учить, атаку в каре... А ты? — Старик невесело усмехнулся. — Ты им имена давал. У тебя один полковник всё «влюблялся» в фарфоровую пастушку, а другой — вместо того чтобы редут брать — стихи читал своим подчиненным.
Он повернулся к окну, и в его взгляде на миг промелькнуло что-то похожее на нежность, скрытую под слоями многолетней дисциплины.
— Александра тогда смеялась, говорила: «Оставь его, Аркаша, он у нас поэт». Я тогда ворчал, мол, поэт в России — это до первой ссылки или первой дуэли. А она всё под липами в Летнем саду тебе Пушкина читала... Вы тогда казались мне какими-то сказочными существами, не от мира сего.
Дядя резко выпрямился, и морок воспоминаний рассеялся. Его лицо снова стало жестким, как географическая карта
— И вот теперь её нет. А ты вернулся — всё такой же «поэт», только во взгляде что-то... чужое. Я тебе тогда, помнится, и чернильницу подарил, золотую, надеялся — рапорты будешь писать, пользу Отечеству приносить. А ты в ней сказки топил. — Он ткнул пальцем в сторону окна. — Помни: корень жизни — в порядке. Если здесь, в России, не держаться за строй, нас всех смоет.
Борис слушал, и ему казалось, что дядя — это оживший памятник, который вещает из глубокого прошлого. Но теперь он видел: этот памятник тоже умеет чувствовать боль.
— Воевали, дядя, — тихо, но твердо возразил Борис, глядя прямо в выцветшие глаза старика. — Мои солдатики воевали не меньше ваших. Просто они знали, ради чего идут в атаку. У них были письма от близких в ранцах, они спасали товарищей.
– «Письма в ранце…» Все мальчики играют в войну. «Я буду капитаном», «А я – генералом!», «Пиф-паф! Я тебя убил». И каждый сам решает, кем быть и что делать… Война — это не театр, где каждый выбирает себе роль по вкусу. Это машина. И ты в ней — либо винтик, который крутится вовремя, либо мусор, который мешает ходу истории.
Он тяжело оперся на стол, и бронзовая пушка-пресс-папье будто стала еще тяжелее.
— Твоя беда в том, Борис, что ты и во взрослую жизнь перенес эти свои «письма в ранцах». Ты ищешь смысл там, где нужно просто исполнять долг. И Александра, царство ей небесное, в этом тебе только потакала.
Борис поднялся, понимая, что лимит откровений исчерпан. Стена между ними не рухнула, но в ней хотя бы появились трещины.
— Я пойду, дядя. Спасибо, что приняли.
Аркадий Петрович лишь коротко кивнул, снова потянувшись к чернильнице. Его мир снова сужался до границ рабочего стола.
— Постой, — вдруг бросил он, не поднимая глаз. — Ты вот всё про чувства... А о живых-то помнишь? Твоя кузина Вера в Гатчине. А тётка твоя Марья Николаевна, всё еще на Васильевском, за собором. Совсем старуха стала, но дом держит. Загляни к ней, если совесть есть. Она Александру очень любила.
Борис замер у двери. Марья Николаевна... Он помнил её смутно: вечный запах сушеных трав и строгий черный чепец.
— Загляну, дядя. Обязательно. Просто я с Вас начал.
Он вышел на лестницу, чувствуя, как холодный воздух Васильевского острова врывается в легкие. Разговор с дядей оставил горький осадок, но упоминание о дальней родне внезапно согрело. Где-то там, за строгими фасадами, еще теплилась жизнь, не скованная параграфами и уставами.
Глава 7. Васильевский остров: В янтаре
Дом у Андреевского собора встретил Бориса тишиной, какая бывает только в старых петербургских квартирах, где окна выходят в колодцы дворов. В прихожей его встретила Лукерья — маленькая, сухая старушка в темном платье, которая показалась Борису тенью его собственной матери. Она молча приняла его пальто, обдав запахом ладана и сушеной мяты, и только перекрестила дверь, прежде чем впустить гостя в залу.
Там, в кресле-качалке, сидела Марья Николаевна, двоюродная тётка Борса
. Если бы не чепец и не разница в годах, Борис мог бы поклясться, что видит перед собой Александру Андреевну. Те же тонкие черты, тот же чуть отрешенный взгляд.
— Здравствуй, Боренька, — прошелестела она, не вставая. — Луша, гляди-ка, совсем взрослый. А глаза — всё Сашенькины...
Начался долгий, неспешный ритуал. На стол были поданы пухлые ватрушки и чай в тонком фарфоре. Разговор тек по заведенному кругу:
— А что же, Боренька, — Марья Николаевна прищурилась на свет лампады, — правда ли говорят, что в этой вашей Флоренции костелы на каждом шагу? Неужто и церкви нашей, истинной, не сыскать?
— Есть церкви, тетушка, — мягко отвечал Борис, — и службы поют исправно.
— Ох, — вздыхала Лукерья, поправляя салфетку под клеткой с канарейкой. — Безбожие там одно, музыка да вина кислые. Сашенька-то, поди, по нашему черному хлебу тосковала? Марья Николаевна сидела в своем глубоком кресле, перебирая четки. Она слушала Бориса внимательно, порой прикрывая глаза, когда речь заходила о последних днях его матери.
— И всё же, Боренька, — тихо проговорила она, — почему Флоренция? Столько лет в такой сырости. Мне вера говорила…
— Матушка не могла иначе, тетя Маша, — Борис мягко взял её руку. — Вы знаете, как она была привязана к нашему укладу. А во Флоренции тогда как раз достраивали Храм Рождества Христова, на виа Леоне Десятого. Матушка каждый кирпич там знала. Она говорила: «Боря, это чудо — наш русский камень под итальянским небом». Там ведь даже иконостас особенный, из фарфора, с нашей Ломоносовской мануфактуры. Она верила, что если будет молиться там, среди своих, то и Господь её скорее услышит. Это был её маленький Петербург, её спасение от чужбины.
Марья Николаевна вздохнула и перекрестилась.
— А по праздникам, — продолжал Борис, — мы ездили на виллу к Демидовым, в Сан-Донато. Там у них домовая церковь — настоящая сокровищница. Весь иконостас в малахите, золото сияет... Матушка дружила с княгиней Марией, они вместе выбирали образа. Там была такая община, такая крепость духа, что она просто не могла заставить себя всё это бросить и уехать в какой-нибудь курортный городок ради одного только климата. Она выбрала быть с Богом и с Россией, пусть даже вдали от дома… Она ведь знала и самого Михаила Тимофеевича Преображенского, архитектора собора — Борис грустно улыбнулся. — Когда он приезжал из Петербурга с чертежами, матушка принимала его у нас, поила чаем. Она всё пыталась уговорить его добавить в отделку побольше «нашего», северного камня. И подрядчик, итальянец, её знал — она лично жертвовала на фундамент те немногие деньги, что мы могли отложить. Она чувствовала себя не просто прихожанкой, а строительницей.
— Упорная она была, — Марья Николаевна смахнула слезу. — Вся в нашего деда. Ну, коли так, коли в молитве дни проводила — значит, светлая ей память.
— Но страшнее всего была её вера в чудо, — голос Бориса дрогнул. — Какая-то странница, еще в Петербурге, нашептала ей, что болезнь отступит лишь тогда, когда она переступит порог своего храма Рождества во Флоренции. Матушка имела неосторожность, рассказать этой старухе, что едет с сыном в Италию и мечтает посмотреть на то, как там русский храм строится. Та ей и наплела, хотя, небось, до того и не знала, что город такой есть, Флоренция. И матушка поверила и вбила себе это в голову. Я умолял её: «Мама, поедем в Сан-Ремо, там солнце, там воздух — золото! А во Флоренцию вернемся через два года, когда Преображенский закончит купола. Ты войдешь в освященный храм уже здоровой!». Она только качала головой. Смотрела на этот пустырь, на первые камни фундамента и шептала: «Нет, Боря. Если я уеду — я предам свою надежду. Здесь мой ковчег». Она ждала стен, которые вылечат её, но стены росли медленно, а болезнь — быстро. А храм до сих пор не закончен.
– Светлая память Сашеньке! Но ты-то, Боря, теперь здесь. Смотри, не заглядывайся больше на чужие купола...
Борис вежливо кивал, ел ватрушки и слушал, как в углу натужно шипят напольные часы. Кукушка в них давно охрипла и не показывалась, но старушки замирали при каждом хрипе механизма, словно слышали в нем небесный хор. Старая канарейка в клетке не пела — она лишь бесшумно чистила перышки, такая же безобидная и застывшая, как и её хозяйки.
На столе лежал бархатный альбом. Борис перелистывал страницы, глядя на молодые лица матери и Марьи Николаевны, которые на старых снимках сливались в одно лицо. Он понимал: его рассказы о Флоренции, о поисках нового литературного слова здесь звучат как шум ветра за закрытым окном.
— Я сегодня уже навестил дядю Аркадия Петровича, — сказал Борис, осторожно ставя чашку на блюдце. — Он... всё такой же. Требует порядка и сетует на нынешние нравы.
Марья Николаевна слабо улыбнулась, и её чепец качнулся в такт движению.
— Аркаша... — вздохнула она. — Он всё воюет. Всю жизнь воюет — то с турком, то с домашними, то с самим временем. Сашенька, помню, как услышит его голос в прихожей, так сразу за книжку прячется...
Лукерья, подливая кипятка в самовар, согласно кивнула:
— Громкий господин. От его шагов даже в буфете посуда звенела. А порядок... Порядок у каждого свой, Борис Андреевич. У него — в уставе, а у нас — в лампадке.
Борис промолчал. Он не стал защищать дядю, но и не поддался искушению посмеяться над его строгостью вместе со старушками. Для него Аркадий Петрович был частью той же тяжелой, застывшей реальности, что и этот дом с его запахом ладана. Он просто вежливо сменил тему, дождался конца положенного часа:
— Засиделся я у вас, тетушка. Пора и честь знать.
И, попрощавшись, вышел в холодную петербургскую сырость.
Лукерья у порога настойчиво сунула ему в карман сверток с «дорожной» ватрушкой. Борис вышел на улицу, и холодный воздух Васильевского острова показался ему невероятно резким. Его пальто насквозь пропиталось запахом ладана
Он шел к набережной, чувствуя себя ребенком, которого только что погладили по голове, но так и не узнали. Теперь – домой, а завтра – в Гатчину.
Глава 8. Гатчина: Заколоченное лето
https://i.ibb.co/wZPJm0v0/claila-uo-BKAb-UP2-P.png
Извозчик остановил лошадь у высокого забора, за которым угадывались очертания двухэтажного деревянного дома. Борис вышел из пролетки, но к калитке подходить не спешил.
Это была их семейная дача — место, где время измерялось не часами, а корзинами земляники и вечерним чаем на веранде. Сюда они с отцом и матерью приезжали каждый июнь, спасаясь от петербургской пыли. Именно здесь, под этими старыми липами, он когда-то написал свой первый рассказ.
Сейчас, в середине осени, дом выглядел сиротой. Окна были наглухо закрыты ставнями, сад зарос бурьяном, а дорожки скрылись под ковром из прелой листвы. Борис коснулся ключа в кармане, но тут же отдернул руку.
— Не сейчас, — прошептал он сам себе.
Он понимал: чтобы оживить этот дом, нужно вытравить запах сырости, починить печи, нанять людей... А у него в душе сейчас было так же пусто и холодно, как в этих комнатах. Ему было недосуг заниматься хозяйством, пока он не разобрался с собственной жизнью. Отметив взглядом, что крыша цела, и мародеры не тронули забор, Борис вернулся в пролетку. Дом подождет. Сначала нужно увидеть Веру.
Дача Веры Одинцовой находилась в доброй версте от станции. Пока пролетка катилась по ухоженным аллеям, Борис чувствовал, как меняется воздух. Здесь не было меланхолии его заброшенного дома. Здесь кипела жизнь.
Вера ждала его на веранде. Она не была похожа на тех дам, что Борис привык видеть в Италии — в кружевах и с томными взглядами. На ней было тёмно-синее платье, а на столе перед ней лежали не любовные романы, а счета и кипа газет.
— Ну, наконец-то! — звонко крикнула она, завидев его. — Я уж думала, ты в своих флорентийских туманах совсем ориентиры потерял.
Она крепко пожала ему руку и сразу усадила за стол. Не тот, где счета и газеты, а обеденный, где уже дымил свежий чай и пахло антоновскими яблоками.
— В дом заходил?
– Только постоял снаружи.
Вера пытливо посмотрела на него.
— Даже не зашел? Борис, ты всё такой же мечтатель. Дом стоит, крыша на месте, а он на него как на привидение смотрит. Мне бы твои заботы! Я вот школу для девочек расширяю, так мне каждый гвоздь с боем достается
https://i.ibb.co/Dg62cgJD/claila-h-Lyz-Tnce-Dro.png
Вера рассмеялась, и этот звук, живой и дерзкий, окончательно разогнал меланхолию, которую Борис привез с собой с Васильевского острова.
— О, не сомневайся! — она лукаво прищурилась, разливая чай. — Я бы примчалась к тебе сама, с инспекцией и целым списком советов, как превратить твое «запустение» в образцовое хозяйство. Но раз ты выбрал путь гостя, давай побудем просто родственниками.
Она придвинула к нему вазу с яблоками и посерьезнела.
— Знаешь, Борис, твой дом ведь не просто дача. Это единственное место, где ты еще можешь быть хозяином, а не «гостем из Италии» или «племянником генерала».
– Почему, единственное? Есть ещё квартира на Мойке.
Вера отставила чашку и посмотрела на Бориса с легким прищуром.
– А в салоне, небось, уже побывал? Как там совушка поживает?
– Привет передавала. И Анна Павловна тоже.
– У дяди Аркадия был? У тёти Маши?
– Был.
– Но, сначала, в салон, верно?
– Ну, я уже был приглашён. Не мог отказаться.
— Эх, Борис, ты неисправим. Сначала — в салон к Анне Павловне, к этим надутым кружевам, а к родне — по остаточному принципу?
Борис неловко повел плечом, но Вера не дала ему вставить ни слова.
— И Мишеля нашего ты, верно, еще не видел? А зря. Ему сейчас несладко. Ты ведь знаешь из писем, что Катерина, жена его, совсем слегла? Парализована... Страшное дело для такой молодой женщины.
— Знаю, — глухо ответил Борис. — Обязательно навещу его в ближайшие дни.
Вера вздохнула, на мгновение её энергичное лицо смягчилось.
— Мои-то сорванцы хоть дом на уши ставят, а там — тишина, как в могиле. Муж мой, Иван, всё ворчит, что я их балую, но сам-то.
Она снова перевела взгляд на Бориса и постучала пальцем по столу.
— Да что же это я! Борис, ты ведь племянников своих в глаза не видел. Коля! Катя! Живо сюда!
https://i.ibb.co/d4Sv2NdK/Whats-App-...t-15-32-30.jpg
Через минуту на веранду выкатился вихрь. На веранде стало тесно. Первым, виляя хвостом и едва не сбив Бориса с ног, выскочил крупный добродушный сеттер. Он радостно ткнулся мокрым носом в ладонь гостя, признавая за своего. Следом выбежали дети. Высокий, худощавый гимназист Коля и пятилетняя Катя, державшаяся за его руку. Следом притихли у перил двое соседских мальчишек. Девочка присела в крошечном, неумелом реверансе и тут же спряталась за брата. Коля покровительственно положил руку ей на плечо. Было видно, что он обожает возиться с младшими: соседские сорванцы смотрели на него снизу-вверх, ожидая команды.
— Вот, знакомься, — гордо сказала Вера. — Николай. Уже в третий класс перешел. Коля у нас будущий педагог, не иначе, весь день их строит, сказки им читает, мирит, если подерутся. И, представь себе, Борис, он у нас пошел по твоим стопам — пописывает! А это Катерина, — Вера подтолкнула дочку вперед и тут же, привычным жестом, выудила платок и вытерла ей нос. — Катя, не вертись! Посмотри на дядю! Коля, ну-ка, прочитай дяде Боре то, про Плевну.
Мальчик густо покраснел, вытянулся во фрунт и, глядя куда-то поверх головы Бориса, начал декламировать. Стихи были по-детски наивными, местами спотыкались на рифмах, но в них чувствовался искренний жар и начитанность:
Над Плевной тучи проплывали,
Гремел в долине гром пустой,
А наши воины стояли
За край российский, за родной!
Враги неистово кричали,
Сверкал в дыму турецкий штык,
Но храбро пушки отвечали,
И слышен был победный клик!
Пусть враг силён, и пуля злая,
Мы не отступим никогда,
За веру, правду погибая,
Героям — слава на года!
— Молодец, Коля, — серьезно сказал Борис. — Слог у тебя крепкий. Только вот во второй строфе... «гром пустой» — рифма немного ради рифмы. Гром на войне редко бывает пустым. Попробуй поискать более точное слово.
Коля не смутился. Он взглянул на дядю и лукаво улыбнулся.
— А если пушкари промахнулись, дядя Боря? Бахнуло громко, а враг цел. Значит — гром пустой, зря порох перевели.
Борис не нашелся, что ответить на такую железную логику, и лишь рассмеялся, потрепав племянника по плечу:
— Твоя правда. Против такого аргумента не поспоришь. Дяде Аркадию точно бы понравилось.
— А дедушка их уже слышал! — звонко вставила Катя. — Он сказал: «Настоящий офицерский стих!». И подарил Коле коробку оловянных солдат. Коля ими теперь командует.
— Да, — подтвердил мальчик, просияв. — У меня там целый гренадерский взвод.
Вера улыбнулась, притягивая дочку к себе:
— А тебе, егоза, он что подарил? Расскажи дяде Боре.
— Лису! — выпалила Катя, сияя от гордости.
— Совсем я голову потерял с этими переездами, — Борис спохватился и подтянул к себе небольшой кожаный саквояж, который до этого скромно стоял у его ног. — Вера, это тебе. Прости, что без оберточной бумаги.
Он протянул ей узкую коробочку. Внутри на черном бархате лежала старинная флорентийская мозаика — брошь, в которой из крошечных кусочков камня был выложен нежный букет фиалок.
— Какая тонкая работа... — Вера на мгновение затихла, касаясь пальцем прохладного камня. — Спасибо, Боря. Красота необыкновенная. Буду надевать по воскресеньям, чтобы вся Гатчина лопнула от зависти.
— А теперь — молодежи, — Борис улыбнулся, глядя на выжидающих детей.
Коле он вручил тяжелый, оправленный в кожу альбом с репродукциями великих сражений и видов Рима.
—И вот еще — настоящий венецианский стилет для разрезания писем. Почти как кортик, только гражданский. Смотри только, пальцы не порежь.
Глаза гимназиста вспыхнули. Он принял подарок как священную реликвию.
Для маленькой Кати Борис выудил из глубин сумки нечто завернутое в тонкую папиросную бумагу. Когда слои шуршащей бумаги опали, на свет появилась фарфоровая кукла в платье из лионского шелка, с невероятно длинными ресницами.
— О-о-о... — выдохнула девочка, боясь прикоснуться к хрупкому чуду.
— Она из самого Неаполя, — пояснил Борис. — Зовут её Грациэлла.
— Ну всё, одарил, — засмеялась Вера, пряча брошь в карман платья. — Теперь они от тебя не отвяжутся, пока всё про эту Грациэллу не выпытают…. Ну всё, всё, — Вера прихлопнула в ладоши. — Марш в сад, Коля, забирай сестру и собаку, нам с дядей Борей поговорить надо. Бегите, разбойники! Только Коля, смотри, чтобы Катя в пруд не полезла, там холодно.
Дети и пес умчались с громким лаем и топотом. Но не успел Борис сделать и пары глотков чая, как на веранду снова влетела Катя. Она тяжело дышала, а в руках прижимала к груди большую, чуть потертую, но очень симпатичную розовую плюшевую лису с пуговичными глазами.
— Вот! — торжественно прошептала она, протягивая игрушку Борису под самый нос. — Её зовут Алиса. Она тоже из леса, как и Ваши рассказы.
Борис осторожно пожал мягкую лапу плюшевой лисы. Катя, удовлетворенная произведенным эффектом, хихикнула и так же стремительно исчезла в зарослях сирени.
– Ну, как тебе племянники? – Вера с гордостью посмотрела на Бориса.
– Я в восторге! И Коля умница и Катя славненькая.
—Ну вот, посмотрел? Ради них и кручусь. Иван сейчас в Петербурге, в управлении, вернется к субботе — тогда заставит Колю, хоть за латынь сесть. А пока я тут и за мать, и за прораба. Но вернемся к твоему дому. Борис, нельзя его так оставлять! Сад зарастет, крыша потечет — и всё, поминай как звали. Сдай его в аренду, если сам не хочешь возиться.
— Вера, помилуй, — Борис устало потер лоб. — Я только-только чемоданы распаковал. Дай мне хотя бы осмотреться, прийти в себя. Дойдут руки и до дома, обещаю... но не сегодня.
Из сада доносился шум игры и крики детей. Сама Вера, ничуть не смущенная этим шумом, продолжала инспекцию кузена.
— Во Флоренции они лечились, подумать только! — Вера с силой поставила чашку на блюдце, так что та жалобно звякнула. — Борис, я ведь тебе в каждом письме писала, я умоляла: «Увози её оттуда!». Помнишь? Я даже Ивану велела справки навести у наших дворцовых медиков, и те в один голос твердили — в долине Арно с такими легкими делать нечего. Там же влага в костях оседает!
Борис понурил голову, глядя, как чаинки кружатся в стакане.
— Помню, Вера. Всё помню. Твои письма были единственным голосом разума, который пробивался к нам через этот золотой туман.
— И что же? — Вера пытливо заглянула ему в глаза. — Почему не уехали сразу?
— Эх, Вера! Не трави душу! Матушка… — Борис вздохнул. — Она читала твои письма, плакала, соглашалась, а на утро шла в Санта-Кроче и говорила: «Боря, еще неделю, я только досмотрю фрески». Она верила, что красота — это тоже лекарство. Да ещё этот храм… Я же писал тебе, что во Флоренции строится русская церковь. Мама имела неосторожность рассказать какой-то старой дуре, что едет лечиться в Италию и про строящуюся церковь тоже. Так та ей сказала, что матушка вылечится только тогда, когда помолится в новом храме. Ну, убил бы эту старую дрянь! Ведь ничего не понимает ни в медицине, ни в религии. Тёмная, тупая. Наверное, и про город такой, Флоренция, первый раз в жизни услышала, а берётся людям советы давать! Всезнающая такая! Я хотел матушку сразу в Сан-Ремо везти. Она попросила: «Давай заедем по дороге во Флоренцию. Хочу посмотреть, как там русский храм строится. А ещё хочу в галерею Уффицы». Да я сам был не прочь посмотреть Флоренцию. Удивительный город! Санта-Мария-Дель-Фьоре, Понте-Веккьо та же Уффици. Как было не заехать? ... Ну, три дня, ну, неделя, ну, месяц. Но девять с половиной лет!… Говорят, нет ничего более постоянного, чем временное. Там во Флоренции – целый кружок из наших соотечественников. Стала вхожа туда. Вот, как я в салон Анны Павловны. У нас собирались тоже. Да и с итальянцами дружбу водила и с одной старой англичанкой. Я умолял её: «Поехали!» Врачи итальянские умоляли, грозили. Соглашалась. А на следующий день, опять – то в гости, то в Уфицци, то на стройку. Матушка часами могла смотреть, как поднимаются купола нашей новой церкви на виа Леоне Десятого, — Борис помешивал чай, глядя в пространство. — Знаешь, Вера, она ведь совсем не похожа на итальянские соборы. Прохладный белый камень, мозаики из Ломоносовского фарфора... Строит её наш Преображенский, и матушка говорила, что когда заходишь туда, кажется, будто ты и не уезжал из Петербурга. Она верила, что если молиться в «своих» стенах, то и болезнь отступит. Это была её главная надежда, её маленький остров России во Флоренции. Ну, я уже рассказал про бабку. Завожу разговор об отъезде в Сан-Ремо, раздражается, а то и плакать начинает. «Я взрослая женщина! Не командуй мной! Я – мать, а ты сын, а не наоборот». Сопротивлялась до последнего, как ребенок, который не хочет уходить с праздника. А когда согласилась на переезд, когда мы наконец собрали чемоданы и рванули на побережье — было уже поздно. В Сан-Ремо мы приехали, когда у неё уже сил не было даже на море толком взглянуть. Месяц — и всё.
Вера вздохнула, её гнев мгновенно угас, сменившись горьким состраданием. Она накрыла руку Бориса своей ладонью — теплой и надежной.
— Эх, Борис… Красота красотой, а жизнь — штука грубая, она сквозняков не прощает. Ну да что теперь махать руками, когда тучи разошлись. Одно скажу: теперь ты здесь, под моим присмотром. И в Гатчине я тебе таких «флорентийских» вольностей не позволю.
Борис сжал её пальцы в ответ.
— Поеду, Вера. Прямо с утра и поеду.
— К Михаилу съезди. Борис. Ему сейчас поддержка нужнее, чем всем нам вместе взятым. Катерина. Парализована уже полгода. Тишина там такая, что в ушах звенит.
— Знаю, — Борис опустил взгляд в чашку. — Писали мне. Обязательно буду у него на днях. Просто... нужно было сначала вдохнуть этого воздуха
— Вдыхай, да не задохнись, — отрезала Вера. — А то Анна Павловна мне уже донесла: «Ваш кузен первым делом в салон явился!». Сначала свет, а потом семья и друг детства? Нехорошо, Боренька. Дядя Аркадий, если узнает, в порошок сотрет. Завтра же поедешь к Михаилу, как обещал. Там сейчас тоже... туман. Только не от реки, а от горя.
Тут на веранду вихрем влетел вихрастый мальчишка лет восьми с испачканным в варенье лицом. Он схватил со стола яблоко и, кивнув Борису как старому знакомому, умчался обратно. Вера лишь качнула головой.
— Это Юра, соседский. Тут у детей свои салоны. Иван, — пояснила она, — сейчас в Петербурге. Вернется к субботе, заставит детей хоть уроки выучить. А пока я тут и за мать, и за прораба, и за учителя. Коля возится с детишками, учит их читать. Вот и тебе говорю: займись домом! Сдай его в аренду, если самому не под силу. Гатчина сейчас в моде, дачники с руками оторвут.
— Вера, помилуй, — Борис улыбнулся. — Я только-только устроился. Дай мне время, чтобы руки дошли до хозяйства. Займусь домом, обещаю... но не сегодня.
— Время — вещь коварная, — Вера посерьезнела и посмотрела в сторону заброшенного сада Бориса. — Оно или лечит, или точит. Смотри, чтобы твой дом не превратился в труху, пока ты «приходишь в себя».
Разговор катился. Вера была неутомима. Пока они сидели на веранде, она успела не только обсудить семейные дела, но и перебрать косточки половине их общих знакомых.
— А помнишь Лизу Каренину? — спрашивала она, подкладывая Борису яблоки. — Вышла замуж за того гусарского полковника, о котором все шептались. Теперь живет в Твери и, говорят, пишет скучнейшие мемуары. А Петр Иванович, помнишь, наш вечный студент? Стал важным чиновником в министерстве, ходит с портфелем и делает вид, что никогда не читал стихов по ночам.
Борис слушал, и перед ним оживала галерея лиц, которые он почти стер из памяти. Но к какой бы теме они ни переходили, Вера неизменно, словно по кругу, возвращалась к дому Бориса. Она говорила об этом и в шутку, и всерьез: то предлагала найти надежного арендатора через мужа, то советовала хотя бы нанять сторожа из местных, чтобы не растащили последнее.
— Пойми, — убеждала она, — дом без хозяина умирает быстрее, чем человек без воздуха. Нельзя оставлять его заколоченным.
Борис хотал было сказать, что человек без воздуха, всё-таки, умрёт быстрее, но промолчал и лишь отбивался короткими фразами о том, что ему нужно время, чтобы «вдохнуть этого воздуха» и просто устроиться на новом месте. Он чувствовал, что практичность Веры давит на него не меньше, чем суровость дяди, хотя Вера и исходит из лучших побуждений.
Прощание вышло сумбурным. Маленький Юра снова пробежал мимо, на этот раз с громким кличем преследуя воображаемого неприятеля, а Вера, на ходу отдавая распоряжения служанке по поводу ужина, крепко обняла кузена.
— Поезжай, Борис. Но помни: Гатчина — это не только призраки. Это твоя земля.
Уже в поезде, глядя на темнеющие за окном леса, Борис чувствовал странную смесь усталости и беспокойства. Вагон мерно покачивался, унося его обратно в Петербург. В кармане пальто всё еще лежал сверток с ватрушкой от Лукерьи, а на губах остался вкус кислых антоновских яблок.
Визиты к родственникам закончились. Перед ним снова расстилался холодный, туманный город.
Глава 9. Осколки тепла
Он шел к Михаилу — старому другу, с которым они когда-то делили мечты о большой литературе. Поднимаясь по лестнице, Борис невольно думал о том, как странно сплетаются человеческие судьбы. Они познакомились в гимназии — в те годы, когда шинели казались слишком тяжелыми, а мечты — невесомыми. Михаил тогда был душой их компании: порывистый, остроумный, всегда готовый к спору.
Борис вспомнил, как Михаил, уже будучи молодым офицером, признался ему, что влюбился в Катерину. Это было не просто увлечение — это был вызов. Катерина была вдовой, да еще и с маленькой дочкой Софьей на руках. Но главное — её первый муж принадлежал к семье, с которой у отца Михаила была застарелая, «шекспировская» вражда. Какой-то забытый земельный спор, судебные тяжбы, тянувшиеся десятилетиями, превратили две фамилии в непримиримых врагов.
Борис вспомнил, как Михаил, уже будучи молодым офицером, признался ему в любви к Катерине. Это было не просто увлечение — это был вызов.
— Представляешь, Боря, — рассказывал он тогда, нервно расхаживая по комнате, — отец кричал так, что в соседнем квартале было слышно. «Вдова?! С ребенком?! Из этих... — он осекся, — из этих Мещерских?!»
Вражда между их семьями тянулась еще с дедовских времен — какой-то забытый земельный спор, старая дуэль, на которой кто-то промахнулся, но не простил. Это была настоящая петербургская вендетта, сухая и беспощадная. Семья Катерины платила той же монетой: они считали Михаила охотником за приданым и «выскочкой из враждебного лагеря».
— Отец сказал, что лишит наследства, —продолжал тогда Михаил. — Сказал, что я позорю имя. Но я на него посмотрел и понял: пусть лишает. Без Кати мне и имя это не нужно, и наследство прахом.
Вечный сюжет. Ромео и Джульетта, Монтекки и Капулетти. Но всё сложилось гораздо лучше, чем в трагедии Шекспира. Никто не покончил с собой.
Они обвенчались почти тайно. Борис был одним из немногих, кто стоял тогда в церкви, чувствуя, как воздух дрожит от напряжения. Молодая семья сняла небольшую квартиру. Михаил взял на себя заботу о маленькой Софье, дочери Катерины от первого брака, и сделал это с таким благородством, что даже самые злые языки со временем притихли.
Но сейчас, когда Борис открыл дверь в квартиру друга, он понял: судьба, которую Михаил когда-то так дерзко обыграл, взяла реванш.
Дом Михаила на Преображенской площади всегда был полон споров и дыма. Но теперь, когда Борис переступил порог, его встретила оглушительная, почти стерильная тишина. Пахло не табаком, а камфорным спиртом и вареными овощами.
Михаил вышел навстречу — постаревший, с какой-то особенной, кроткой сутулостью в плечах. Друзья обнялись молча.
— Привез тебе солнце, Миша, — Борис выложил на стол огромную, золотистую дыню, которую бережно нес в руках. Её медовый аромат мгновенно заполнил прихожую, вступая в конфликт с запахами болезни.
— Дыня... — Михаил слабо улыбнулся. — Спасибо, Боря. Катенька... она оценит. Пойдем, она сегодня в духе.
Они вошли в спальню, залитую мягким, рассеянным светом. Катерина, когда-то блиставшая на балах своей остротой и грацией, сидела в кресле, обложенная подушками. Её лицо, ставшее восковым и неподвижным, напоминало маску.
Как только дверь скрипнула, она медленно, с видимым трудом подняла правую руку. Пальцы её дрожали, но она настойчиво и размашисто осенила Бориса крестным знамением.
— Я... те-бя... люб-лю...
Слова выговаривались с трудом, язык не слушался, но взгляд её, направленный куда-то сквозь Бориса, был исполнен странной, неземной нежности.
Борис замер, склонив голову. Он не был набожен, но в этот момент почувствовал себя в храме. Михаил подошел к жене, поправил плед и поцеловал её в висок.
— И я тебя, Катенька. Это Борис пришел, помнишь? Из-за границы вернулся.
— Я... люб-лю... — повторила она, снова крестя воздух перед собой.
Они ушли на кухню. Михаил достал заветную бутылку старой наливки и два небольших лафитника. Дыню разрезали; её сок стекал на блюдо, напоминая о жарком лете, которое осталось где-то там, за пределами этой тихой квартиры. За дверью послышались тихие шаги — вошла Агафья, пожилая служанка, жившая в доме еще с добрых времен. Она молча подала чистые приборы и так же незаметно исчезла.
— Если бы не Агафья, не знаю, как бы я справился, — тихо сказал Михаил. — Она Катеньку моет, переодевает... У неё руки надежные. Я ведь, Боря, в этих делах совсем нескладен.
Борис кивнул и вдруг вспомнил:
— Совсем забыл. Привет тебе от Веры. Наказывала передать, что молится о Катеньке и всегда ждет тебя в Гатчине, если надумаешь вырваться хоть на день.
— Спасибо ей. Добрая душа Вера. Но как я её оставлю? Хотя дети помогают, грех жаловаться. Ты ведь знаешь, Сонечку с мужем-путейцем только недавно перевели из Николаева обратно в Петербург. Скоро обещали зайти, внуков привести... Катенька их не узнает, но улыбается, когда они шумят. А сын, Павлуша, — совсем офицер, холостякует, весь в службе, но по воскресеньям всегда у нас… Почти всегда, могут не отпустить.
Михаил отпил наливки и, чуть прищурившись, добавил:
— А ты, Борис? Всё по салонам? Анна Павловна там снова свою черную сову гостям подсовывает?
Борис горько усмехнулся:
— Видел. После этого дома мне кажется, что там я играл роль в какой-то дурной пьесе.
Михаил просто кивнул и вернулся к главному:
— Она никого не узнает. Ни меня, ни детей. Но она всех благословляет. Знаешь, Боря, я сначала с ума сходил. Плакал, роптал. А потом понял: разум ушел, а сердце осталось. Оно у неё теперь как неиссякаемый источник. Кого бы ни увидела — каждому дает любовь. Без разбора.
Борис почувствовал, как к горлу подступил комок. После циничного редактора, сурового дяди и как будто застывшей в янтаре тёти, эта тихая любовь в парализованном теле казалась самым настоящим, что он встретил в Петербурге.
— А как же ты, Миша? Твоя книга о Византии? Ты ведь столько лет её готовил.
— Византия подождет, — Михаил махнул рукой. — Моя Византия теперь здесь, в этом кресле. Я кормлю её с ложечки, читаю ей вслух... Она не понимает смысла, но слышит голос. Знаешь, я никогда не чувствовал себя таким нужным, как сейчас. Там, в прошлой жизни, мы всё бежали за славой, за признанием... А оказалось, всё сводится к тому, чтобы было кому сказать эти три слова. Пусть даже заплетающимся языком.
Они сидели долго. Пили за старое время, за тех, кого нет, поминали матушку Бориса. Михаил рассказывал о простых житейских тяготах, но в его голосе не было горечи — только глубокое, смиренное спокойствие.
Выходя из дома, Борис обернулся. В окне первого этажа он увидел силуэт Михаила, который снова склонился над креслом жены.
Впервые с момента приезда Борис ощутил, что его собственная меланхолия — лишь каприз по сравнению с этим тихим подвигом. Он шел по Петербургу, и ему казалось, что рука Катерины всё еще парит в воздухе, осеняя его крестом на долгий и трудный путь.