Показано с 1 по 10 из 12

Тема: Пьер Лоти Госпожа Хризантема

Древовидный режим

Предыдущее сообщение Предыдущее сообщение   Следующее сообщение Следующее сообщение
  1. По умолчанию

    IV

    Прошло три дня. И вот в наступающих сумерках мы с Ивом ждем в апартаментах, вчера ставших моими. Мы ходим на втором этаже по белым циновкам, меряя шагами большую пустую комнату, а сухие и легкие половицы скрипят у нас под ногами. Оба мы слегка раздражены затянувшимся ожиданием. Ив, более активно проявляющий свое нетерпение, время от времени выглядывает на улицу. А у меня вдруг холодеет сердце при мысли, что я сделал свой выбор и буду жить в этом доме, затерявшемся в предместье совершенно чужого города, примостившемся высоко в горах, почти на опушке леса.
    С чего мне вздумалось окунуться в неведомое, отдающее одиночеством и печалью?.. Ожидание действует мне на нервы, и я занимаю себя разглядыванием жилища во всех деталях. Деревянная обшивка потолка сложна и замысловата. Обтянутые белой бумагой панели, образующие стены, испещрены микроскопическими черепашками, нарисованными пером...
    Они опаздывают, – говорит Ив, снова поглядев в окно.
    Опаздывают, да еще как, на целый час. Темнеет, и катер, который должен отвезти нас на борт к ужину, скоро уйдет. Придется сегодня ужинать по-японски, бог знает где. Люди в этой стране не имеют ни малейшего представления о часах и о ценности времени.
    И я продолжаю изучение микроскопических странностей моего дома. Надо же! Вместо ручек, которые прикрепили бы мы, чтобы браться за передвижные панели, они проделали овальные отверстия, куда, очевидно, следует совать большой палец. И эти дырочки обшиты бронзой – а если приглядеться поближе, бронза эта причудливым образом обработана: здесь дама, обмахивающаяся веером; там, в соседнем отверстии, – ветка цветущей вишни. Что за странный вкус у этого народа! Корпеть над миниатюрным изображением и засунуть его в глубь отверстия для большого пальца, которое выглядит просто темным пятном посреди большой белой панели; вложить столько кропотливого труда в неприметные детали обстановки, чтобы в результате целое сводилось к нулю, производило впечатление полнейшей пустоты...
    Ив снова выглядывает, как сестра Анна. С той стороны, где он высовывается, моя веранда выходит на улицу или, скорее, на дорогу, застроенную домами, которая поднимается все выше и выше и почти сразу теряется в горной зелени, в чайных полях, колючих кустарниках и кладбищах. Ожидание меня уже по-настоящему злит, и я смотрю в противоположную сторону; перед другим фасадом моего дома, также окаймленным верандой, сначала располагается сад, а потом открывается дивная панорама лесов и гор, внизу же, в двухстах метрах от меня, подобно черному муравейнику, теснится старый японский Нагасаки. Сегодня, в тусклые, хотя и июльские сумерки, все это выглядит грустным. Тяжелые тучи налиты дождем; воздух насыщен влагой. Нет, я совершенно не ощущаю себя дома в этом жилище; я испытываю чувство крайней потерянности и одиночества; при одной только мысли о том, что здесь придется переночевать, у меня сжимается сердце.
    А-а! Наконец-то, брат, – говорит Ив. – Кажется... мне кажется, это она!
    Я выглядываю из-за его плеча и вижу со спины маленькую куколку в наряде, которому придают последний лоск посреди пустой улицы: еще один материнский взгляд на огромный бант на поясе, на складки у талии. На ней жемчужное шелковое платье и светло-сиреневый атласный оби1; в черных волосах дрожит букетик из серебряных цветов; ее освещает последний меланхолический луч заката; с ней пять или шесть человек... Да, конечно, это она, мадемуазель Жасмин... Ко мне ведут мою невесту!..
    Я устремляюсь на первый этаж, где живет престарелая госпожа Слива, моя хозяйка, вместе со своим престарелым мужем; они молятся перед алтарем предков.
    Вон они, госпожа Слива, – говорю я по-японски, – вон они! Быстро чай, жаровню, угли, трубочки для дам, бамбуковые горшочки, чтобы сплевывать слюну! Несите поскорее наверх все это!
    Заслышав, как открывается входная дверь, я сам поднимаюсь наверх. Деревянные башмаки остаются на полу; лестница скрипит под шагами босых ног... Мы с Ивом переглядываемся, нам хочется рассмеяться...
    Входит пожилая дама, две пожилые дамы, три пожилые дамы, и одна за другой отвешивают пружинящие поклоны, на которые мы худо-бедно отвечаем, осознавая, насколько же мы уступаем им в этом искусстве. Потом идут особы средних лет, потом совсем молоденькие, по меньшей мере дюжина, – подружки, соседки, весь квартал. И все эти люди, войдя ко мне, рассыпаются во взаимных изъявлениях вежливости: я тебе кланяюсь – и ты мне кланяешься – я снова тебе кланяюсь – и ты отвечаешь мне тем же – а я кланяюсь тебе еще раз – а я никогда не смогу воздать тебе соответственно твоим заслугам – а я бьюсь головой об землю – а ты тыкаешься носом в пол; и вот все они стоят на четвереньках друг против друга; кто после кого пройдет, кто после кого сядет – и все тихо бормочут нескончаемые комплименты, уткнувшись лицом в паркет.
    Потом они все-таки рассаживаются церемонным кружком, улыбаясь все одновременно, а мы вдвоем остаемся стоять, уставившись на лестницу. И вот наконец возникает крошечный букетик из серебристых цветов, черный как смоль пучок волос, жемчужно-серое платье и светло-сиреневый пояс – мадемуазель Жасмин, моя невеста!
    Но, Боже мой! Я же давно ее знаю! Задолго до того, как попасть в Японию, я видел ее изображения на всех веерах, на дне любой чайной чашки – с этим ее глупеньким видом, пухленьким личиком и глазками, пробуравленными над пустынными пространствами, бело-розовыми до невозможности, именуемыми ее щеками.
    Она молода – это единственное, что я не могу не признать за ней; настолько молода, что мне было бы совестно взять ее к себе. Смеяться мне уже совсем не хочется, и я чувствую, как холодок забирается глубже в сердце. Разделить хоть один час моей жизни с этаким созданием – ни за что!
    Она с улыбкой идет вперед с видом сдерживаемого торжества, а за ней появляется господин Кенгуру в своем костюме из серого сукна. Снова поклоны. Вот и она уже падает на четвереньки перед моей хозяйкой, перед моими соседками. Ив, большой Ив, который не женится, корчит за моей спиной пресмешную мину, поджимает губы, с трудом сдерживая смех, а я, чтобы выиграть время и собраться с мыслями, раздаю чай, чашечки, горшочки, угли...
    Однако мой разочарованный вид не ускользнул от внимания посетительниц. Господин Кенгуру тревожно спрашивает, как она мне нравится.
    Нет, эту я не хочу... Ни за что!
    Мне кажется, в кружке меня почти поняли. На лицах отразилось замешательство, пучки вытянулись, трубки погасли. И вот я уже делаю выговор Кенгуру:
    Ну зачем было приводить ее так торжественно, с подружками, соседями, соседками, почему не подстроить случайную встречу, не показать мне ее украдкой, как я и хотел? А теперь ведь это такое оскорбление для столь любезных особ!
    Престарелые дамы (наверное, мама и тетушки) прислушиваются, и господин Кенгуру, смягчая, переводит мои удручающие речи. Мне почти жаль этих женщин. Ведь, по сути, они пришли продавать свою дочь и при этом выглядят несколько неожиданно для меня; я не решаюсь сказать честно (это привычное для нас слово в Японии не имеет смысла), но как-то беззаботно и простодушно; они делают то, что, видимо, принято в их мире, да и все это в самом деле гораздо больше, чем я думал, похоже на настоящее бракосочетание.
    Но что же тебе не нравится в этой малютке, – спрашивает господин Кенгуру, тоже весьма огорченный.
    Я стараюсь представить дело с наиболее лестной стороны.
    Она очень молода, – говорю я, – и потом, слишком белая; прямо как наши французские женщины, а мне бы хотелось желтую, для разнообразия.
    Но ее же просто накрасили, сударь! Под белилами, уверяю вас, она желтая...
    Ив наклоняется к моему уху.
    Там, в уголке, брат, – говорит он, – у последней панели – вы не обратили внимания вон на ту женщину?
    Нет, в моем замешательстве я и в самом деле не обратил на нее внимания; она сидела спиной к свету, во всем темном, в небрежной позе человека, привыкшего оставаться в тени. Но эта женщина и в самом деле выглядела намного лучше. Глаза, осененные длинными ресницами, немного раскосые, но красивые по канонам всех стран мира: почти выражение, почти мысль. Бронзовый цвет лица, округлые щеки; прямой нос; полноватые, но хорошо очерченные губы с очень милыми уголками. Не так молода, как мадемуазель Жасмин, – лет восемнадцать, уже более женственна. На лице гримаса скуки, немного даже презрительная, словно она жалеет, что пришла на такое тоскливое, совсем не забавное зрелище.
    Господин Кенгуру, а кто эта маленькая особа в темно-синем, вон там?
    Там, сударь? Эту особу зовут мадемуазель Хризантема. Она пришла вместе со всеми остальными, хотела посмотреть... Она вам нравится? – внезапно спросил он, почуяв возможность иного разрешения его провалившегося дела.
    И тогда, забыв о всякой вежливости, всяком этикете, всех этих японских штучках, он берет ее за руку, вынуждает встать, повернуться к догорающим лучам дневного света, показать себя. Она же, проследив за нашими взглядами и начиная догадываться, к чему дело клонится, смущенно опускает голову, и гримаска на ее лице становится более отчетливой, но вместе с тем и более приветливой; полускучая, полуулыбаясь, она пытается отступить.
    Ну, ничего, – продолжает господин Кенгуру, – с тем же успехом все можно уладить и с этой: она не замужем, сударь!
    Она не замужем! Так что же тогда этот идиот не предложил мне ее сразу вместо той – которую в результате мне бесконечно жаль, бедняжку, с ее нежно-серым платьем, букетиком цветов, расстроенным личиком и глазками, принявшими выражение, напоминающее большое горе.
    Все можно уладить, сударь! – снова повторяет Кенгуру, который теперь выглядит низкопробным сводником, совершеннейшим мошенником.
    Только мы с Ивом, говорит он, во время переговоров будем лишними. И пока мадемуазель Хризантема стоит, потупив, как положено, глазки, пока родственники, чьи лица отражают все степени удивления, все фазы ожидания, сидят кружком на моих белых циновках, он отправляет нас двоих на веранду – и мы смотрим вниз, в глубину, на подернутый дымкой Нагасаки, на синеватый Нагасаки в сгущающихся сумерках...
    Долгие речи по-японски, нескончаемый обмен репликами. Господин Кенгуру, – который выглядит фатом и прачкой, только когда изъясняется по-французски, – ведя переговоры, снова вооружается принятыми в его стране длинными формулировками. Время от времени я проявляю нетерпение и спрашиваю этого господина, которого все меньше и меньше принимаю всерьез:
    Ну скажите же нам поскорее, господин Кенгуру, как там, разобрались? Конец виден?
    Сейчас, мисье, сейчас.
    Он снова изображает из себя экономиста, рассуждающего о социальных проблемах.
    Ну ладно, приходится терпеть медлительность этого народа. И пока вечерний сумрак, словно пелена, обволакивает японский город, у меня есть время уныло поразмыслить о торге, идущем за моей спиной.
    Стемнело, совсем стемнело – пришлось зажечь лампы. Только в десять часов все наконец улаживается, заканчивается, и господин Кенгуру сообщает мне:
    Договорились, мисье! Родители отдают ее вам за двадцать пиастров в месяц – за ту же цену, что и мадемуазель Жасмин...
    И тогда меня охватывает настоящая тоска при мысли, что я так быстро решился, что я связал себя, пусть даже на время, с этим крохотным созданием, что буду жить вместе с ней в этой уединенной хижине...
    Мы возвращаемся; она сидит посреди круга; в волосы ей воткнули букетик цветов. В самом деле ее взгляд что-то выражает, еще немного, и поверится, что эта девушка думает...
    Ива удивляет ее скромное поведение, робкое, застенчивое выражение лица девушки, выдаваемой замуж; при таком браке он и вообразить не мог ничего подобного; да и я, признаться, тоже.
    О! Да она и в самом деле очень мила, – говорит он, – очень мила, брат, можете мне поверить!
    Он поражен этими людьми, этими нравами, этой сценой; он не может опомниться от всего, что увидел: «Ну надо же!..» – и мысль о том, как он напишет жене в Тульвен длинное письмо обо всем этом, приводит его в восторг.
    Мы с Хризантемой беремся за руки. Ив тоже выходит вперед, чтобы прикоснуться к ее маленькой нежной лапке; в общем-то, женюсь я на ней благодаря ему; я не заметил бы ее, если бы не он и не его уверения, что она красива. Кто знает, что выйдет из этого брака? Женщина она или кукла?.. Через несколько дней я, может быть, это узнаю...
    ...Родственники зажигают на концах легких палочек свои разноцветные фонарики и собираются расходиться, со множеством комплиментов, любезностей, поклонов и приседаний. Когда дело доходит до лестницы, снова начинается – кто после кого, и в определенный момент все они оказываются неподвижно стоящими на четвереньках и вполголоса бормочущими вежливые фразы...
    Что, пропихнуть? – смеясь, говорит Ив (это выражение и действие применяются во флоте, когда надо ликвидировать какой-нибудь затор).
    Наконец все это утекает, спускается с последним клокотанием учтивостей и любезностей, которые с каждой ступенькой звучат все тише и тише. А мы остаемся с ним вдвоем в этом странном пустом помещении, где на циновках все еще валяются чайные чашечки, уморительные трубочки и миниатюрные подносики.
    Посмотрим, как они расходятся! – говорит Ив, свешиваясь вниз.
    У садовой калитки – те же прощания, те же поклоны, а потом две группы женщин расходятся в разные стороны; их фонарики из размалеванной бумаги удаляются, дрожа и покачиваясь на концах гнущихся палок – а держат они их кончиками пальцев, словно это удочка, которой они собираются ловить на крючок ночных птиц в темноте. Злополучный кортеж мадемуазель Жасмин поднимается в гору, а кортеж мадемуазель Хризантемы спускается по старой улочке, полулестнице-полутропке, ведущей в город.
    Потом мы выходим на улицу. Ночь свежа, безмолвна, восхитительна; вечная музыка цикад наполняет воздух. Еще не скрылись из виду красные фонарики моей новой семьи – они движутся там, вдалеке, спускаются все ниже и ниже и теряются в зияющей бездне, на дне которой – Нагасаки.
    Мы тоже спускаемся, но по противоположному склону, быстрыми тропами, ведущими к морю.
    А когда я возвращаюсь на борт и восстанавливаю в памяти всю эту сцену там, в горах, мне кажется, что я обручился понарошку, в кукольном театре...
    V

    10 июля 1885
    Вот уже три дня, как это свершившийся факт.
    Внизу, в одном из новых, космополитических на вид, кварталов в уродливом претенциозном здании, представляющем собой нечто вроде конторы записей актов гражданского состояния, причудливыми буквами это было занесено в журнал и подписано обеими сторонами в присутствии целого собрания маленьких смешных существ, которые раньше были самураями2 в шелковых платьях – а ныне стали полицейскими и носят тесный пиджак и фуражку на русский манер.
    Церемония бракосочетания происходила при страшной послеполуденной жаре. Хризантема с матерью прибыли со своей стороны, я – со своей. Казалось, мы пришли туда для заключения какого-то постыдного пакта, и обе женщины дрожали перед этими гадкими человечками, которые в их глазах представляют собой закон.
    Мне было велено по-французски вписать в официальную галиматью фамилию, имя и занимаемое положение. А затем мне вручили необычайного вида лист рисовой бумаги, означавший данное мне гражданскими властями острова Кюсю разрешение проживать в доме, расположенном в предместье Дью-дзен-дзи, совместно с особой, именуемой Хризантема; разрешение находится под охраной полиции и действительно на весь период моего пребывания в Японии.
    А вечером, как ни странно, там, у нас наверху, наша скромная свадьба выглядела очень мило: кортеж с фонарями, праздничный чай, немного музыки... Она и в самом деле была необходима.
    А теперь мы почти как старые супруги; у нас уже потихоньку образуются привычки.
    Хризантема ухаживает за цветами в наших бронзовых вазах, одевается весьма изысканно, носит носки с отдельно вывязанным большим пальцем и целый день играет на своеобразной гитаре с длинным грифом, издающей печальные звуки...
    VI

    У нас все как на японской картинке: одни только ширмочки, чудные табуреточки, на которых стоят вазы с букетами, а в глубине комнаты, в закутке, превращенном в алтарь, – большой позолоченный Будда, восседающий на цветке лотоса.
    Дом в точности такой, каким я его себе представлял, когда строил планы относительно Японии еще до приезда сюда, стоя ночами на вахте: он примостился высоко в горах, в тихом предместье, среди зеленых садов; он весь состоит из бумажных панелей и при желании разбирается, как детская игрушка. Разные виды цикад день и ночь стрекочут на нашей старой звонкой крыше. Если выйти на веранду, открывается вид с головокружительной высоты птичьего полета на Нагасаки, его улочки, джонки и большие храмы; в определенные часы все это освещается у нас под ногами, словно феерическая декорация.
    VII

    Малышка Хризантема – такой силуэт нетрудно увидеть где угодно. Тот, кто хоть раз разглядывал рисунки на фарфоре или на шелке, которых полно нынче на наших базарах, знает наизусть эту прелестную замысловатую прическу, этот торс, всегда слегка склоненный вперед, словно готовый к новому грациозному поклону, этот пояс, завязанный сзади огромным бантом, эти широкие ниспадающие рукава, это платье, почти обтягивающее внизу и заканчивающееся косым шлейфом, напоминающим хвост ящерицы.
    Но ее лицо – нет, такого лица не увидишь где угодно; это нечто совсем особенное.
    Впрочем, тот тип женщин, которых японцы любят рисовать на своих вазах, представляет собой чуть ли не исключение в их стране. Разве что в благородном сословии можно встретить такое широкое бледное лицо, покрытое нежно-розовыми румянами, с глупой длинной шеей, как у аиста. Этот рафинированный тип (к которому, должен признать, принадлежала мадемуазель Жасмин) попадается редко, особенно в Нагасаки.
    В буржуазной среде и в народе безобразие их гораздо веселее, а часто прямо-таки симпатично. Все те же чересчур маленькие, еле открывающиеся глазки, но лица круглее, темнее, живее; у женщин в чертах какая-то размытость, что-то от детства, сохраняющееся на всю жизнь.
    А уж до чего смешливы, веселы все эти японские куколки! Веселье, правда, немного нарочитое, надуманное и звучащее порой фальшиво; но все-таки ему поддаешься.
    Хризантема – случай особый, ибо она печальна. Что же такое происходит в этой головке? Пока я слишком плохо знаю ее язык, чтобы ответить на этот вопрос. Впрочем, можно ставить один против ста, что там вообще ничего не происходит. Да хоть бы и происходило, мне-то что?..
    Я взял ее для развлечения и предпочел бы видеть у нее то же невзрачное, беззаботное личико, что и у других.
    VIII

    Когда темнеет, мы зажигаем два подвесных ритуальных светильника, и они горят до утра перед нашим золоченым идолом.
    Спим мы на полу, на тоненьких хлопчатобумажных матрасиках, которые каждый вечер разворачиваются и кладутся поверх наших белых циновок. Подушкой Хризантеме служит подставочка красного дерева, плотно обхватывающая затылок, чтобы не нарушить никогда не разбирающуюся объемную прическу – наверное, я так никогда и не увижу эти прелестные черные волосы распущенными. Моя же подушка устроена на китайский манер – что-то вроде небольшого квадратного барабана, обтянутого змеиной кожей.
    Мы спим под очень темным сине-зеленым газовым пологом цвета ночи, растянутым на оранжевых ленточках. (Мелочи эти освящены традицией, в каждой добропорядочной семье Нагасаки есть такой полог.) Он скрывает нас под собой, как палатка; комары и пяденицы вьются вокруг.
    ………………………………………… …………..
    На словах все это почти что мило; на бумаге – почти совсем хорошо. В действительности же – нет; чего-то здесь не хватает, и картина получается весьма плачевная.
    В других странах мира, на восхитительном острове в Океании, в вымерших старых кварталах Стамбула мне казалось, что словам не под силу выразить все, что я хочу сказать, я бился с собственным бессилием передать средствами человеческого языка пронзительное очарование окружающего мира.
    Здесь же, наоборот, слова, даже будучи совершенно точными, всегда оказываются слишком объемными, слишком эмоционально насыщенными; слова приукрашивают. Мне кажется, будто я сам для себя разыгрываю какую-то пошленькую, низкопробную комедию, и стоит мне только попытаться отнестись всерьез к моему браку, как, словно в насмешку, передо мной возникает физиономия господина Кенгуру, брачного агента, которому я обязан своим счастьем.
    IX

    12 июля
    Ив приходит к нам, как только освобождается, – в пять часов вечера, после службы на борту.
    Он единственный наш гость-европеец; если не считать нескольких обменов любезностями и чашечками чая с соседями или соседками, мы живем очень уединенно. Лишь по вечерам, взяв в руки фонари на палочках, мы узенькими отвесными улочками спускаемся в Нагасаки, чтобы немного развлечься в театрах, «чайных» или на базарах.
    Жена моя забавляет Ива, как игрушка, и он продолжает утверждать, что она очаровательна.
    Меня же она приводит в отчаяние, как цикады на крыше. И когда я один в доме и рядом эта крошка, перебирающая струны гитары с длинным грифом, а перед глазами – великолепный вид на пагоды и горы, мне становится грустно до слез...
    X

    13 июля
    В ту ночь мы спокойно спали под типично японской крышей предместья Дью-дзен-дзи – под этой старенькой тонкой деревянной крышей, иссушенной столетним пребыванием под солнцем и вибрирующей от малейшего шума, словно кожа, натянутая на тамтам, – как вдруг в два часа ночи, посреди ночного безмолвия над нашими головами галопом пронеслась настоящая кавалькада.
    Нэдзуми! (Мыши!)3 – сказала Хризантема.
    И внезапно это слово напомнило мне другое, из совсем непохожего языка, на котором говорят далеко отсюда: «Сычан!» – Это слово я слышал однажды в другом месте, его произнес возле меня голос молодой женщины при таких же обстоятельствах, в минуту ночного страха. «Сычан!..» Одна из первых наших ночей в Стамбуле, под таинственной крышей в квартале Эюп, когда все вокруг дышало опасностью, и мы вздрагивали при малейшем скрипе ступенек на черной лестнице, – тогда моя милая турчаночка тоже сказала мне на своем любимом языке: «Сычан!» (Мыши!)
    Ох! При этом воспоминании я содрогнулся всем телом: как будто я внезапно проснулся от десятилетнего сна; едва ли не с ненавистью посмотрел я на куклу, лежащую рядом со мной, недоумевая, как я оказался на этом ложе, и встал, охваченный отвращением и угрызениями совести, чтобы вылезти из-под синей газовой сети...
    Я пошел на веранду... и остановился, вглядываясь в глубь звездной ночи. Подо мной спал Нагасаки, спал, казалось, сладко и беззаботно под стрекотание тысяч насекомых в лунном свете, околдованный розовыми лучами. Потом, обернувшись, я увидел у себя за спиной золоченого идола, перед которым теплились наши лампадки; идол улыбался бесстрастной буддийской улыбкой, и присутствие его, казалось, наполняло воздух комнаты чем-то неведомым и непостижимым; никогда раньше мне не доводилось спать под взглядом этого бога...
    Среди покоя и безмолвия глубокой ночи я пытался снова вызвать в памяти душераздирающие стамбульские ощущения. Но, увы! Они больше не возвращались, слишком далеким и странным было все вокруг... Синий газ позволял видеть японку, ее причудливо-грациозную позу, темное ночное одеяние, затылок, лежащий на деревянной подставочке, и блестящие волосы, разделенные на два больших яйцеобразных пучка. Широкие рукава оставляли обнаженными до плеч ее янтарные, нежные, красивые руки.
    И дались мне эти пробежавшие по крыше мыши, думала про себя Хризантема. И, естественно, не понимала. Ласково, как кошечка, взглянула она на меня своими раскосыми глазами, спрашивая, почему я не иду спать, – я вернулся и лег рядом с нею.
    XI

    14 июля
    Национальный праздник Франции. На рейде Нагасаки в нашу честь подняты флаги и устроен артиллерийский салют.
    Увы! В этот день я все время думаю о 14 июля прошлого года, о том, как спокойно провел я его в тиши старенького отчего дома, заперевшись от непрошеных гостей, в то время как на улице ревела веселящаяся толпа; до самого вечера я сидел под сенью жимолости и винограда на скамейке, где когда-то давно, летними днями моего детства, я устраивался со своими тетрадками, притворяясь, что делаю уроки. О! Чем только не была занята моя голова в те времена, когда я делал уроки, – путешествиями, дальними странами, тропическими лесами, угаданными во сне... Тогда поблизости от садовой скамейки в некоторых отверстиях между камнями стены жили гнусные твари – черные пауки, – всегда начеку, всегда у своего окошечка, готовые в любой момент броситься на легкомысленных мошек или выползшую погулять сороконожку. Одно из моих развлечений состояло в том, чтобы взять травинку или хвостик от вишенки и слегка пощекотать пауков в дырке; обманутые, они сразу же выскакивали наружу, думая, что имеют дело с какой-нибудь добычей, – а я брезгливо отдергивал руку... Так вот, 14 июля прошлого года, когда я вспомнил это навеки ушедшее время диктантов и задачек и игру моего детства, я снова нашел тех же самых пауков (или во всяком случае их потомков), сидящих в тех же самых дырках. И стоило мне взглянуть на них, взглянуть на травинки, на лишайники, как на меня нахлынули воспоминания первых лет моей жизни, воспоминания, столько лет спавшие за старыми стенами, под сенью плюща... В то время как все, что есть мы, меняется и уходит в небытие, не может не поражать тайна постоянства, с которым природа каждый раз одинаково воспроизводит ничтожнейшие мелочи: одни и те же разновидности мха веками зеленеют под одними и теми же деревьями, и те же самые насекомые делают совершенно то же на тех же самых местах...
    Признаю, что этот эпизод о детстве и пауках выглядит весьма странно в истории о Хризантеме. Но такие нелепые перебои вполне во вкусе этой страны; их практикуют повсюду: в разговоре, в музыке, даже в живописи; художник, например, закончив горный пейзаж со скалами, не колеблясь нарисует прямо посреди неба круг, или ромб, или еще какую-нибудь рамку и изобразит в ней что-нибудь совершенно неподходящее и неожиданное: бонзу, обмахивающегося веером, или даму с чашечкой чая. Нет ничего более японского, чем такие отступления без всякого повода.
    Впрочем, я восстановил все это в памяти для того, чтобы подчеркнуть для самого себя разницу между прошлогодним 14 июля, таким спокойным, в привычной обстановке, знакомой с самого моего прихода в этот мир, – и нынешним, куда более суетливым, в обстановке чужой и странной.
    Итак, сегодня под палящим послеполуденным солнцем три быстроногих дзина, выстроившись гуськом, во весь опор мчат Ива, Хризантему и меня в подпрыгивающих повозочках на другой конец Нагасаки и высаживают нас у подножия гигантской лестницы, прямо поднимающейся в гору.
    Это лестница большого храма Осуэва; она из гранита, и такая широкая, словно предназначена для целого армейского корпуса; она величественна и проста, как постройки Вавилона4 или Ниневии5, и резко контрастирует с окружающей манерностью.
    Мы взбираемся все выше и выше, – Хризантема безразлична, прикидывается утомленной под своим бумажным зонтиком с розовыми бабочками на черном фоне.
    Продолжая подниматься, мы проходим под огромными храмовыми портиками, тоже гранитными, грубыми и примитивными по форме. По правде сказать, эти храмовые лестницы и портики – единственно более или менее грандиозное из всего, рожденного воображением этого парода; они вызывают удивление, даже не скажешь, что они японские.
    Мы взбираемся еще выше. В это жаркое время дня на всей гигантской серой лестнице от первой и до последней ступени нет никого, кроме нас троих; и только розовые бабочки Хризантемы образуют более или менее веселое, более или менее яркое пятно среди массы гранита.
    Мы проходим первый двор храма, где разместились две башенки из белого фарфора, бронзовые фонари и большой нефритовый конь. Потом, не задерживаясь в святилище, мы сворачиваем налево и попадаем в тенистый сад, образующий террасу на середине горы, в глубине которого расположена Донко-Тя – в переводе «Чайная жаб».
    Туда-то нас и вела Хризантема. Мы садимся за столик под навесом из черной материи, украшенным большими белыми иероглифами (вид похоронный), – и две необычайно смешные мусме6 спешат нас обслужить.
    Слово мусме означает девушку или очень молодую женщину. Это одно из самых славных слов в японском языке; в нем словно есть что-то от французского moue («му» – гримаса) – от той приветливой и чудной гримаски, что не сходит с их лиц, – а еще больше от frimousse («фримусс» – мордашка) – такой милой, несуразной мордашки, как у них. Я буду часто употреблять это слово, потому что не могу найти равного ему во французском языке.
    Наверное, какой-нибудь японский Ватто7 спроектировал эту Донко-Тя, выдержанную в немного нарочитом, но очаровательном сельском стиле. Она расположена в тени, под кронами больших и очень густых деревьев; рядом, в миниатюрном озерце, живут несколько жаб, которым и обязана она своим привлекательным названием. Хорошо живется этим жабам – гуляют себе и поют на нежнейшем мху, посреди милейших искусственных островков, украшенных цветущими гардениями. Время от времени кто-нибудь из жаб делится с нами своими соображениями: «Ква-а-а» – и голос ее звучит низко, куда более глухо, чем у наших французских.
    Под навесом этой чайной кажется, словно сидишь на балконе, выступающем из горы и очень высоко нависающем над сероватым городом и его утопающими в зелени предместьями. Вокруг, выше и ниже нас, изо всех сил цепляются за горный склон маленькие рощицы, свежие-свежие деревца с нежной, немного однообразной по форме листвой, характерной для умеренных широт. А под ногами у себя мы различаем глубокую бухту, которая издали и сбоку выглядит жутким темным провалом среди груды огромных зеленых гор; а еще там, в глубине, совсем низко, на воде, кажущейся черной и неподвижной, виднеются крошечные, словно расплющенные, корабли – военные, пассажирские, джонки, со всех сторон разукрашенные нынче флагами. На темно-зеленом фоне – преобладающем оттенке пейзажа – яркими пятнами выделяются тысячи кусочков материи, представляющие собой эмблемы наций – и все они подняты во славу далекой Франции.
    Чаще всего в этом пестром рисунке встречается белый флажок с красным кружком посередине – он символизирует Империю восходящего солнца, где мы находимся.
    Если не считать трех или четырех мусме, упражняющихся в стрельбе из лука, мы сегодня практически одни в этом саду, и гора вокруг нас безмолвствует.
    Хризантема, докурив сигарету и допив свой чай, тоже изъявляет желание поупражняться в этом искусстве, которое до сих пор в чести у молодых дам. Тогда старенький господин – смотритель тира – выбирает для нее свои лучшие стрелы с красно-белым оперением, и вот она уже прицеливается, очень и очень серьезно. Мишенью служит круг, нарисованный посреди картины, где серой краской изображены ужасные химеры в облаках.
    Хризантема действует ловко, ничего не скажешь, и мы любуемся ею, как она того и хотела.
    Ив, обычно весьма искусный в спортивных играх, тоже хочет попробовать, и у него ничего не получается. Забавно наблюдать, как она, со множеством улыбочек и ужимок, направляет своими пальчиками большие матросские руки, как следует расставляет их на луке и на тетиве, учит его хорошим манерам... Никогда прежде Ив и моя куколка так хорошо не смотрелись вместе; настолько хорошо, что я бы заволновался, не будь я полностью уверен в моем удалом брате, и не будь мне все это, по правде говоря, совершенно безразлично.
    Внезапно среди тишины и покоя сада и мягкого безмолвия гор нас заставляет вздрогнуть доносящийся снизу грохот; ужасный, мощный одиночный удар, бесконечно долго не смолкающий в вибрирующем металле... И снова то же самое, еще страшнее – бум! – принесенное дуновением поднимающегося бриза.
    Ниппон канэ! – объясняет нам Хризантема.
    И снова возвращается к своим стрелам с ярким оперением. Ниппон канэ (японская бронза), звенящая японская бронза! Да это же чудовищный колокол одного буддийского храма, расположенного в предместии прямо под нами. Да, мощная она, эта «японская бронза»! Когда колокол уже отзвенел и его больше не слышно, кажется, будто какой-то трепет остается в нависающей листве, будто сам воздух сотрясается нескончаемой дрожью.
    Вынужден признать, что Хризантема выглядит очень мило, когда пускает свои стрелы, прогнувшись назад, чтобы лучше натянуть лук; широкие рукава задрались до самых плеч, обнажив грациозные руки, гладкие, как янтарь, и слегка напоминающие его цветом. При взлете каждой стрелы слышится тот же звук, что при взмахе птичьего крыла; а потом короткий сухой удар – в цель, всегда – в цель...
    С наступлением темноты мы с Ивом провожаем Хризантему в Дью-дзен-дзи и идем через европейскую концессию к себе на корабль, чтобы заступить на дежурство до завтрашнего дня. В этом разноязыком квартале, источающем запах абсента, все расцвечено флагами, и народ запускает петарды в честь Франции. Пробегают вереницы дзинов, которые со всей скоростью, на какую только способны их босые ноги, тащат наших вопящих и обмахивающихся веерами матросов с «Победоносной». Повсюду звучит наша бедная «Марсельеза»8; английские моряки поют ее гортанными голосами, медленно и похоронно, как свой «God save»9. И во всех американских барах тоже, желая привлечь наших людей, ее наигрывают механические пианино с чудовищными вариациями и ритурнелями...
    А-а! И еще одно странное воспоминание от этого вечера. На обратном пути мы случайно оказались на улице, где живет множество не совсем порядочных дам. Как сейчас вижу большого Ива, отбивающегося от целой оравы совсем маленьких мусме, двенадцати-, четырнадцатилетних гетер10 ростом ему по пояс, которые тянут его за рукава, пытаясь склонить к греху. Отцепившись от них, он произнес свое «Ну надо же!», в высшей степени пораженный и негодующий, что они такие молоденькие, крошечные, совсем дети, и уже такие наглые.
    XII

    18 июля
    Теперь их уже четверо – четверо офицеров с нашего корабля, женившихся, как и я, и живущих в том же предместии, только чуть пониже. Как ни странно, эта авантюра привлекла многих. Все образовалось без каких-либо опасностей, трудностей, тайн, при посредничестве того же Кенгуру.
    И мы, естественно, принимаем у себя всех этих дам.
    Это, во-первых, госпожа Колокольчик, наша вечно смеющаяся соседка, жена малыша Шарля N***. Потом, госпожа Нарцисс, смеющаяся еще чаще, чем Колокольчик, и похожая на молодую птицу; из всей компании она самая хорошенькая, и замужем она за X***, блондином нордического типа, который просто обожает ее; они у нас – влюбленная и неразлучная парочка; наверное, единственные, кто будут плакать, когда придет час расставания. Еще есть Сику-сан с доктором Y***. И наконец, аспирант Z*** с маленькой, крошечной госпожой Туки-сан; ростом она не выше полуботинка; и лет ей не больше тринадцати, но уже женщина – важная, бойкая, настоящая кумушка. В детстве меня иногда водили в театр Ученых зверей; там была некая госпожа де Помпадур, самая что ни на есть заглавная роль, которую исполняла обезьянка с султаном на голове, – я ее как сейчас вижу. Так вот эта самая Туки-сан мне ее напоминает.
    По вечерам, как правило, все это общество заходит за нами, чтобы отправиться на большую прогулку с фонарями, – теперь у нас получается целая процессия. Моя жена, будучи серьезнее, грустнее, может, даже рафинированнее других и принадлежа, как мне кажется, к лучшему сословию, пытается играть роль хозяйки дома, когда к нам приходят друзья. Смешно смотреть, как входят эти плохо подобранные пары, объединившиеся на один день; как дамы кланяются, будто на шарнирах, в три приема падая на четвереньки перед Хризантемой – настоящей королевой.
    Когда вся компания в сборе, мы отправляемся в путь; мы выходим гуськом, под ручку с дамами, и всегда держим в руках белые или красные фонарики на бамбуковых палочках – похоже, все это выглядит довольно мило...
    Нам надо спуститься по так называемой улице, больше напоминающей козью тропу, ведущей в старый японский Нагасаки, – к сожалению, с перспективой ночью карабкаться обратно наверх, карабкаться по всем этим ступеням, по скользким склонам, спотыкаться о камни, чтобы добраться наконец до дому, лечь и заснуть. Спускаемся мы в темноте, пробираясь под ветками деревьев между черными садами, между маленькими домиками, скудно освещающими дорогу; так что фонарики совсем не лишние, когда нет луны или она скрыта за облаками.
    Наконец мы спускаемся вниз и сразу же, без всякого перехода, попадаем в самый центр Нагасаки, на длинную освещенную улицу, где полно народу, где во весь опор с криками проносятся дзины, где сверкают и дрожат на ветру тысячи бумажных фонариков. Спокойствие нашего тихого предместья сменяется шумом и движением.
    Здесь ради соблюдения приличий нам следует разделиться с женами. Они все пятеро берутся за руки, как девочки на прогулке. А мы с безучастным видом идем за ними следом. Сзади, надо сказать, эти куколки очень милы, у них такие аккуратненькие прически и такие кокетливые черепаховые шпильки. Они волочат ноги, производя при этом противный звук своими высокими деревянными башмаками, и стараются идти носком внутрь – это считается модным и элегантным. Каждую минуту они заливаются смехом.
    Да, со спины они очень милы; как и у всех японок, у них прелестные затылки. А главное, чудно видеть, как они выстраиваются в шеренгу. Между собой мы называем их «Наши ученые собачки», и они действительно ведут себя очень похоже.
    Этот большой Нагасаки повсюду совершенно одинаков – везде горят масляные лампы, везде мигают разноцветные фонарики, везде несутся как угорелые дзины. Повсюду одни и те же узенькие улочки, вдоль которых стоят одни и те же низенькие домики из дерева и бумаги. Повсюду одни и те же лавочки, незастекленные, открытые всем ветрам; они одинаково просты и бесхитростны, что бы в них ни мастерилось, что бы ни продавалось, будь то тонкие золоченые лаковые изделия, дивной красоты вазы или же старые котелки, сушеная рыба и разные лохмотья. А все торговцы сидят на земле посреди своих изысканных или грубых побрякушек с обнаженными до пояса ногами, почти выставляя напоказ то, что у нас обычно прячут, но стыдливо прикрывая торс. А еще милейшего вида ремесленники с помощью простейших приемов, занимаются на глазах у публики самыми разнообразными уморительными ремеслами.
    О! До чего же странные вещи выставлены на этих улицах, и до чего причудливы и неожиданны эти базары!
    В городе никогда не встретишь лошадей или экипажи; люди ходят только пешком или ездят в смешных повозочках, которые тянут за собой люди-скороходы. Иногда попадаются европейцы с судов, стоящих на рейде; попадаются и японцы (к счастью, пока немногочисленные), пытающиеся носить сюртук; другие же довольствуются тем, что добавляют к национальной одежде котелок, из-под которого свисают длинные пряди прямых волос. Везде суета, дела, торговля, побрякушки – смех...
    На базарах наши мусме каждый вечер делают много покупок; им всего хочется, как избалованным детям, – игрушек, шпилек, поясов, цветов. А потом, они очень мило дарят подарки друг другу, улыбаясь как маленькие девочки. Колокольчик, например, выбирает для Хризантемы хитроумный фонарик, где китайские тени, при помощи невидимого механизма, водят нескончаемый хоровод вокруг язычка пламени. Хризантема в ответ дарит Колокольчику волшебный веер, где картинку с бабочками, порхающими над цветами вишни, можно при желании поменять на изображение загробных чудовищ, преследующих друг друга среди черных туч. Туки дарит Сику картонную маску, представляющую собой напыщенную физиономию Дайкоку, бога богатства11; Сику отвечает хрустальной трубой, из которой можно извлекать совершенно необычайный звук – нечто вроде индюшиного клекота. Все это какое-то чересчур странное, зловеще несуразное; любая вещь изумляет и кажется непостижимым порождением ума, устроенного совсем не так, как у нас...
    В модных чайных, где мы заканчиваем свой вечер, маленькие служаночки теперь кланяются, едва завидев нас, с видом почтительного узнавания; мы для них – одна из компаний, ведущих шикарный образ жизни в Нагасаки. Начинается бессвязная болтовня, часто без всякого смысла, бесконечное хитросплетение странных слов – и все это в освещенных фонарями садиках, возле водоемов с красными рыбками, где есть мостики, островки и развалины башенок. Нам подают чай, белые или розовые конфеты с перцем, ни на что не похожие по вкусу, странные напитки со льдом и со снегом, напоминающие запах духов или цветов.
    Чтобы точно описать эти вечера, нужен более манерный язык, чем наш; а еще нужен специальный графический знак, который можно будет наугад поставить между словами, чтобы указать читателю момент, когда он должен разразиться смехом, – немного нарочитым, но свежим и славным...
    А когда кончается вечер, надо возвращаться туда, наверх...
    Ох уж эта улица, ох уж эта дорога! Ведь каждую ночь, под звездным небом и под грозовыми тучами приходится подниматься по ней, таща за руку свою засыпающую на ходу мусме, чтобы добраться наконец до повисшего на середине склона домика, до постели из циновок...
    XIII

    Лучше всех из нас устроился Луи де S... Уже побывав прежде в Японии и женившись тогда, он теперь довольствуется положением друга наших жен; он их Томодачи ma-кусан такай – очень высокий друг (как они называют его из-за его чрезмерного роста, которому слегка не хватает объема). Поскольку он говорит по-японски лучше нас, ему они доверяют свои сокровенные тайны; он ссорит и мирит супругов когда вздумается и здорово потешается над нами.
    Очень высокий друг наших жен может сколько угодно забавляться обществом этих маленьких созданий, не имея при этом никаких домашних забот. Они с моим братом Ивом и малышкой Оюки (дочерью госпожи Сливы, моей хозяйки) дополняют собой наше разношерстное сборище.
    1 Оби – пояс (яп.).

    2 Самураи – военное сословие мелких дворян в феодальной Японии.

    3 Японское слово «нэдзуми» (как, впрочем, и приводимое ниже турецкое «сычан») означает не только «мышь», но и «крыса»; впоследствии читатель убедится, что второе значение верное.

    4 Вавилон – древний город в Двуречье, один из центров месопотамской цивилизации, столица Вавилонского, а потом Ново-Вавилонского царств.

    5 Ниневия – древний город в Двуречье, столица Ассирийского царства.

    6 Мусме (фонетически правильно: «мусïмэ» – с беглым вторым «у») – дочь, девушка.

    7 Ватто Жан-Антуан (1684 – 1721) – французский художник, писавший жанровые произведения – театральные и так называемые «галантные» сцены.

    8 «Марсельеза» – французский государственный гимн.

    9 «God save...» («Боже, храни...») – первые слова британского государственного гимна; первая строка оканчивается (в зависимости от пола правящего монарха) упоминанием короля или королевы (например, в настоящее время, когда правит Елизавета II, – «Боже, храни королеву»).

    10 Гетера (от др. греч. «этера» – подруга, любовница) – женщина легкого поведения; в древней Греции, однако, слово это имело несколько иной смысл: образованная, незамужняя женщина, ведущая свободный, независимый образ жизни.

    11 Дайкоку – божество поля и трапезы, которое во многих местностях острова Кюсю превратилось в бога богатства, поскольку для крестьянина богатство ассоциировалось прежде всего с хорошим урожаем риса.

    Последний раз редактировалось Конкретная Кошка**; 06.03.2013 в 14:18.

Информация о теме

Пользователи, просматривающие эту тему

Эту тему просматривают: 1 (пользователей: 0 , гостей: 1)

Похожие темы

  1. Хризантема - это я...
    от Белая Хризантема** в разделе Интервью
    Ответов: 285
    Последнее сообщение: 15.02.2025, 15:13
  2. Госпожа ищет раба...
    от ssuchka в разделе Муж++
    Ответов: 8
    Последнее сообщение: 01.04.2017, 13:31
  3. Неспешно ищется Госпожа
    от Gymnastik в разделе Нестандартное++
    Ответов: 1
    Последнее сообщение: 25.01.2012, 03:43
  4. Хризантема!
    от Рыська* в разделе Сны и фантазии
    Ответов: 2
    Последнее сообщение: 27.11.2008, 23:53
  5. о чём думал Пьер Безухов
    от Griffmark в разделе Веселуха
    Ответов: 0
    Последнее сообщение: 24.01.2004, 00:49

Ваши права

  • Вы не можете создавать новые темы
  • Вы не можете отвечать в темах
  • Вы не можете прикреплять вложения
  • Вы не можете редактировать свои сообщения
  •  
И как мы все понимаем, что быстрый и хороший хостинг стоит денег.

Никакой обязаловки. Всё добровольно.

Работаем до пока не свалимся

Принимаем:

BTС: BC1QACDJYGDDCSA00RP8ZWH3JG5SLL7CLSQNLVGZ5D

LTС: LTC1QUN2ASDJUFP0ARCTGVVPU8CD970MJGW32N8RHEY

Список поступлений от почётных добровольцев

«Простые» переводы в Россию из-за границы - ЖОПА !!! Спасибо за это ...



Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Архив

18+